Том 4. Лунные муравьи
Шрифт:
Узнав, что Анюта хворает, мамаша взволновалась, но сейчас же успокоилась и вполне разделила мнение бабушки, что домашние средства лучше всяких докторов.
Вечером приехал папаша. Анюта, помня наставления Марьи Платоновны, бросилась к нему на шею, за ней бросился и Ваня. Папаша оказался маленьким, сохлым и довольно пожилым. Он привез много конфект, говорил мало, сидел в углу дивана и все ежился да пожимался. Мама при нем стала рассуждать тише и робче, и, хотя она была большая, а он очень маленький, все сейчас же видели, что не он ее, а она его боится.
Потом папаша
Во время Анютиной болезни мамаша прислала две телеграммы, а увидев Анюту в доме после ее выздоровления, мамаша плакала сильнее обыкновенного и подарила Анюте хорошенький бархатный альбом для стихов и еще другие вещицы. В последний раз папаша и мамаша приезжали весной, когда Анюта переходила в седьмой класс. Они подарили ей серебряные часики, и Анюта любила их вынимать в пансионе. Показывала и мне их раз десять. Вообще она охотно говорила со мной о себе, о своих домашних и семье. Сначала я изумлялась.
– Ты никогда не пишешь папе и маме? Ты их не любишь?
– Господи, как же не люблю папу с мамой? И пишу иногда… в Машиной письме приписываю.
– А Маша добрая?
– Ничего… Она только строгая. С Ваней все бранятся… Ну, да ведь он такой… Ни в чем не уступит.
– А ты Машу любишь?
– Люблю.
Но это «люблю» Анюта произнесла жалким, унылым тоном и так грустно замигала круглыми глазками, что я невольно притянула ее к себе и поцеловала. За несколько недель моего пребывания в пансионе я привыкла к Анюте – она часто казалась мне только жалкой и милой. Я называла ее «уткой» за ее круглые глаза. Она не сердилась и улыбалась мне как-то робко.
Один раз Анюта затащила меня к себе.
Это был день именин ее «сестры» Нади. В зале, посредине комнаты, стоял стол, на нем пирог, бутылки и самовар. На диване у стены сидела бабушка, рядом с ней ее любимица, пухлая и сонная Надя, а по бокам две барышни-гостьи.
Анюта, у которой дома спала вся бойкость, словно она чего-то опасалась, познакомила меня с барышнями, назвав их Катей и Тиной Горляковыми.
Из противоположного угла комнаты к нам подошла, прихрамывая, Марья Платоновна.
– Вот, Маша, – сказала Анюта, запинаясь, – это моя подруга.
– А-а! – протянула Маша равнодушно. – Милости просим.
Я села на диван между барышнями. Мне было очень неловко, хотелось уйти, но я не знала, как это сделать.
Барышни стали со мной разговаривать. Только Надя молчала и поглядывала на бабушку.
Катя была совершенно зеленая, мертвенная, с длинным неподвижным лицом и черными глазами, которые она держала полузакрытыми. Ее сестра Тина, маленькая, скромненькая фигурка, вся, казалось, состояла из одного лба, – такой он у ней вышел большой и высокий. Она, очевидно, знала свойство своего лба выставляться на вид и сама этим была угнетена.
Анюта суетилась, но робко и тщетно. От пирога я отказалась. Разговор не клеился. Наконец, я встала и начала прощаться.
Анюта не удерживала меня. Она смотрела недоумело и жалко. Барышни Горляковы дружелюбно протянули мне руки и вдруг зеленая Катя, к величайшему моему удивлению, пригласила меня к себе на именины в ноябре месяце.
– Вы не думайте, у нас не скучают, – говорила она своим неподвижным голосом. – Мы танцуем, играем в разные игры. Молодежь… Кавалеров много, а барышень мало. Приходите вот с Анютой.
Анюта подхватила, мгновенно развеселившись:
– Непременно пойдем, непременно! Ты увидишь, как будет весело! Я танцую до упаду!.. Она придет, Катя, будь спокойна!
Я совершенно растерялась от неожиданности и вздохнула свободно, только выйдя на улицу. Не понравился мне Анютин «дом».
Моя мачеха сердцем расположилась к Анюте. Она звала ее бывать у нас чаще, расспрашивала о семье. В силу привычки Анюта и папу с мамой в польском имении, и свое житье у Маши с неизвестным будущим – все находила простым и естественным. Мало-помалу привыкла и я и перестала думать о странностях в Анютиной жизни.
Анюта всегда была весела, очень искренна и очень откровенна. Казалось, она бы не могла иметь никаких секретов.
Числа двадцатого ноября Анюта поймала меня в пансионском коридоре и прошептала скороговоркой:
– Ты какое платье наденешь?
– Когда? – спросила я в изумлении.
– Да во вторник, к Горляковым! Ведь во вторник вечер!
Я приняла обиженный и надменный вид хорошо воспитанной барышни и произнесла:
– Неужели ты думаешь, что я пойду? Один раз видела людей, сказала два слова. Да меня и не пустят, мамаша не знает, кто такие Горляковы.
– Вот вздор какой! Не знает Горляковых? Да Горляковы известные: он чиновник, пожилой, больной, к гостям не выходит… сын студент. У них весело. Я сама приду уговорить твою мамашу. Душечка, пойдем! Ты увидишь, у меня будет голубое платье и серебряный газ сверху. И я буду танцевать, танцевать…
Мной овладело мучительное желание посмотреть на бедную Анюту в серебряном газе. Несмотря на всю мою дружбу и жалость к ней, в этом стремлении было что-то злорадное. Я сама не понимала, откуда это злорадство. Часто, видя ее смешной и не подозревающей своего несчастья, я испытывала эгоистическое довольство, что я не такая, как она, и от этого двойственного отношения к Кузьминой я долго не могла избавиться.
Я решила идти к Горляковым. Мачеху уговорить было нетрудно. И в день вечера, часов в восемь, Анюта зашла за мной, красная, взволнованная. Платье она подобрала под свое старенькое пальто, которое ни за что не хотела снять. Пока я одевалась, она без умолку болтала.
– Знаешь, Маня, там бывает один моряк, прошлый раз он сильно за мной приударил, но я не обратила никакого внимания. Я тебе скажу, кто мне нравится, вот ты его увидишь. Он тоже не особенно мне нравится, но он лучше всех, кто за мною ухаживает, – Петя Горляков, студент. Я тебя с ним познакомлю…