Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
Шрифт:
Задал ребятам шуточную задачу.
«Название какого государства кончается тремя „я“?»
Имелась в виду Австрия. И вдруг приходит ответ от двенадцатилетнего деревенского школьника:
«СвященнаЯ РимскаЯ ИмпериЯ».
Не молодец ли?
Кстати, это был единственный ответ на задачу. На другие ответы приходят сотнями.
. . . . .
Еще в середине XIX века слово «гонорар» обозначалось буквальным переводом этого слова. А. Ф. Смирдин, по словам его биографа, за годы своей издательской
. . . . .
В автобусе. Кабина водителя со стороны пассажирского «салона» прикрыта белой занавеской. В середине ее вышита большая корзинка с ягодами. Шофер, конечно, женщина.
1946
Появляется, потирая руки.
— Вот так Мороз Морозович! Ах, ну и славно же!..
. . . . .
Жизненный девиз доктора Ф. И. Гааза:
«Спешите делать добро».
В Москве во дворе больницы в переулке Мечникова на Покровке стоит памятник доктору Гаазу.
В Ленинграде в больнице имени доктора Гааза умер Гриша Белых.
. . . . .
И Чехов и Толстой называли пишущую машинку ремингтон (по имени фирмы). В Ясной Поляне комната, где печатали, — ремингтонная. Не было и слова «машинистка». Вообще этим делом занимались на первых порах мужчины. Чехов писал: «Благоволите назвать по имени и отчеству Вашего заведующего ремингтоном, который будет печатать пьесу».
. . . . .
«Катя».
Конец октября 1917 года. Говорят о бегстве из Гатчины А. Ф. Керенского.
— Людовик Шестнадцатый, кажется, бежал из Парижа тоже переодетым.
— Да, кажется поваром.
— Лакеем.
. . . . .
Подвыпивший халтурщик, левак, шабашник хвалится перед товарищем:
— Зашибаю я сейчас больше инженера или профессора.
. . . . .
Пьяницу хотели отвратить от вина. Стали ему прибавлять в водку керосин. И, представьте себе, человек этот на всю жизнь возненавидел — керосин.
На этом анекдоте я проверяю — понимает человек юмор или нет. Женщины, увы, смеются и даже улыбаются реже.
. . . . .
Слепой на Зацепе бубнит:
— Гадаю женщинам и дамам, мужикам и бабам. Гадаю девушкам красивым, дамам фальшивым…
. . . . .
В переулке мальчики играют в хоккей. За игрой их наблюдает единственный болельщик — мальчик на костылях. Раза два-три он даже поддавая своим костылем шайбу. Те, за кого он болеет и кому пытался помочь, забивают гол. Вратарь возражает:
— Ничего подобного. Катись! Не было.
— Было! Было! Правильно!
И хромой, подпрыгивая на своих костылях, тоже — во весь голос, ликуя:
— Правильно! Забили! Точно!..
. . . . .
Мадам Гумбинская.
. . . . .
Три человека на темной улице. Один из них в солдатской шинели.
— А когда я ушел — обо мне в полку споминали?
— Споминали.
Свернул в переулок, иду и думаю: кто они? Однополчане, конечно. А что за человек — этот, который интересовался, не забыли ли его? Не очень, конечно, скромный, но все-таки славный парень. И, вероятно, его действительно вспоминали.
. . . . .
На Зацепе.
— Во сапожки, а? Дчим-подчкипер…
. . . . .
Марине восемь с половиной лет, учится во втором классе, отличница. Спрашиваю у нее:
— Что вы сейчас по русскому проходите?
— Сейчас мы проходили разделительные. А будем проходить… как это? Сказоумие?
Сказуемое, конечно.
. . . . .
Чувствовать умом и думать сердцем.
. . . . .
Очень ждали телеграмму из Ленинграда. Взрослых не было, телеграмму принял восьмилетний Алеха. Вечером у него спрашивают:
— Телеграмму не приносили?
— Приносили.
— Где она?
— Где-то здесь.
Искали, искали, потом выяснилось, что Алеха забыл: он из телеграммы трубу для парохода сделал.
. . . . .
Вера Инбер в своем дневнике «Почти три года» пишет (29 августа 1942 года): «Неправильно, что здесь еще остались дети. Я бы их всех до единого вывезла отсюда». Трудно не согласиться с этим, но можно и поспорить. Я, например, не уверен, устоял ли бы Ленинград, если бы рядом с нами не жили наши дети.
. . . . .
Эвфония, то есть благозвучие, гармоничное сочетание звуков, чередование гласных и согласных. Музыка слова!
Как тонко чувствует, слышит это Бунин. Как дивно инструментует он не только стихи, но и прозу свою… Но знает ли он об этом? Сознательно ли совершается этот процесс?! Не уверен.
Могу говорить только о своем личном опыте.
До сих пор наизусть помню начало главы «Ленька Пантелеев» — из «Республики Шкид». Главу эту, написанную почему-то ритмической прозой, забраковал Маршак. Я долго боролся, отстаивал эти гекзаметры, потом сдался, главу переписал. Вот как она начиналась:
«Страшной костлявой рукой сдавил молодую республику голод. Сидели без хлеба окопы на многих фронтах, заводы с застывшими топками домен, и тысячи тысяч людей, в хвостах прозябая, осьмушки тащили домой и ели с промерзлою воблой»…
Здесь явное нагнетание звуков СТ и СД, явное их обыгрывание, любование ими:
ст-ст-сд-дс-тз-зд-ст-ст-тс-тс-ст…
И тогда и позже эта игра звуками, эта словесная инструментовка возникали у меня совершенно непроизвольно, я не знал о ней и обнаруживал ее чаще всего случайно и чаще всего не в живой ткани рассказа, а в тех случаях, когда ткань эта каким-нибудь образом была нарушена, повреждена.