Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
Шрифт:
— Точно. Есть. Там, на трапе, на второй площадке.
. . . . .
В чайную у Кузнечного рынка пришли два паренька, ремесленники или молодые рабочие. Обдумали по меню обед, хотят взять пива или водки. Молодая еще официантка улыбнулась им и говорит:
— Возьмите, ребятки, лучше бутылку лимонада.
Парни переглянулись.
— Ну, ладно.
. . . . .
У П. работает «приходящей» некая Ирина Михайловна, пожилая, невысокая, полная, с чуть подкрашенным лицом и с глуповатыми глазами тетенька. Чай она пьет
— Ах, да, — сказала она, кокетливо смущаясь, — представьте, вижу — входит ко мне государь. А я эти дни очень больная была. Температура, голова очень болела. Думала, что совсем уж конец… А он входит и говорит: «Вы, говорят, больны чем-то?» А сам — в мундире, с бородой, ну, одним словом, как его раньше на портретах изображали… Я ему говорю: «Садитесь…»
— Простите, а как же вы его величали, Ирина Михайловна?
— Да никак. Просто: садитесь, говорю.
Он на оттоманку сел и вынимает из обоих карманов пузыречки с лекарством.
Потом уж я не помню. Проснулась, и как рукой сняло. Выздоровела…
— А какое же лекарство вам государь дал?
— А лекарство, главное дело, было гомеопатическое. Как сейчас вижу — крупиночки такие, шарики белые. Он мне сказал, сколько раз их принимать надо, только я не запомнила. Но — помогло. Все как рукой сняло.
. . . . .
В Москве на Садово-Кудринской, неподалеку от болгарского посольства («Блгарска легация» — написано там на медной дощечке у подъезда) живет маленький, но очень умненький мальчик. Однажды он, возбужденный, возвращается с прогулки, бежит к матери:
— Мама, мама, ты знаешь, я болгарского посла видел!..
— Где?
— У посольства. Во дворе.
— А почему ты думаешь, что это посол?
— А он как генерал. Весь в золоте и даже на шапке золото.
— А что он делал?
— Он ковер трусил.
. . . . .
Как небось страшно для современного молодого читателя звучит у Чехова:
«Дедушка ел ужасно много… и холодный пирог, оставшийся с воскресенья, и людскую солонину»…
. . . . .
К нам, в редакцию «Дружных ребят», пришло письмо из провинции. Читатели, два мальчика, спрашивают, правда ли, что тем, кто соберет и пошлет в Москву тысячу спичечных этикеток, — вышлют в обмен мотороллер или щенка-боксера? И я вспомнил собственное далекое детство, когда какая-то бонна внушила нам с Васей, что если собрать сто почтовых марок и послать их в Китай — оттуда пришлют фарфоровый чайный сервиз или живого китайчонка. Помню, как просиживали мы над плюшевыми альбомами, с трудом отклеивая марки с папиных и маминых старых открыток. И вспомнил еще почему-то китайчонка-жонглера, забредшего к нам на кухню. Мелькание синеватых ножей под потолком. Серая холодная котлета в грязных пальцах.
Рассказ «Живой китайчонок, или Сто почтовых марок».
. . . . .
Старуха гостья уходит раньше других, идет пешком из Замоскворечья в Сокольники. Объясняет:
— Мне просто необходимо движение. А то ведь я — аннулируюсь.
. . . . .
На Зацепском рынке. Дама с умывальным кувшином:
— Кому маринованные огурчики?! Оригинальные огурчики — с хренком, с чесночком…
. . . . .
Человек продает велосипед — английский «Ролс».
Кто-то скептически:
— На нем до угла доедешь и — стоп.
Продавец:
— Мне кажется, у человека глаза есть, и голова есть, и ноги есть. Можно сесть и…
— А у тебя язык есть.
— Да. И язык есть, и велосипед, слава богу, есть. И есть жена и двое детей…
Глупо, но почему-то смешно.
. . . . .
Он же. Расхваливая машину:
— Посмотри покрышки! Наша, советская резина и то пять лет ходит. А это — «континенталь».
Кто-то:
— Зачем же ты опошляешь советское?
Продавец (слегка испуганно):
— Почему опошляю? Я не опошляю (и начинает доказывать «на примере», что костюм, который он носит, сшитый из советского бостона, все-таки хуже английского).
Оппонент (мрачно, не слушая):
— А ты не опошляй.
. . . . .
Восьмого августа, пасмурным утром сидел у открытого окна, работал. Подошел со своим плоским серым ящиком стекольщик, молодой горбоносый мужик, не заглядывая в комнату, постучал осторожно по стеклу, сказал:
— Эй, хозяева, сентябрь подходит.
И стало грустно от одних слов этих.
. . . . .
Два мальчика лет по восьми сидят на крылечке в московском переулке, разглядывают новые задачники.
— Смотри, как складно, — говорит один. — Двойка. Тройка. И пятерка.
И зачастили:
Двойка, тройка и пятерка.
Двойка, тройка и пятерка.
Двойка, тройка и пятерка…
. . . . .
Сентябрь. Переделкино. «Дом творчества».
Очень красивый, очень молодой и очень интеллигентный человек на костылях (ниже колена нет левой ноги, потерял на фронте). Весь день лихорадочно возбужден, много и приподнято говорит, но за всем этим чувствуется большой душевный надрыв.
Уезжает из Дома какая-то молодая польская писательница или журналистка. В послеобеденный час долго и шумно прощается со всеми в круглой столовой-ротонде. Особенно долго и особенно горячо жмет и трясет руку молодому инвалиду (очень изящно, картинно стоящему перед ней на своих грубых солдатских костылях).
— Я желять вам самого хорошего. И не бывать такой грюстный.
— Да что вы!
— Да, да.
— Я — грустен? Что вы! Полноте. Я… я весел, как… арлекин.