Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
Шрифт:
— А поляки?
— Та що ж поляки? Хороший человек везде хороший, а як дурный, то никому его не треба… Хороший народ… Гордый народ, пышный народ… тильки Bipy поляк маетаку, що вона его кортыть донимать чоловша…
Хохол подумал.
— Одно слово, великолепный народ….
— Это поляки?
— Та хто ж, як не воны…
Молчим и оба смотрим на прекрасные поля.
— Ото всё с третьей части, всё пану.
— Добрый пан?
— Когда добрый, а когда и не добрый. Поважаешь ему, то добрый, а чуть тронешь что в лесе или, оборони бог, в саду, то лучше и не родиться. Мы вчера всё глядели да думали, что его садом выйдет линия… вот-то
Мне рисуется красивая, спрятанная в зелени усадьба старого пана, большое окно, которое одно выглядывает из-за деревьев; рисуется корчма и робко выглядывающий из ее дверей ее долгополый владелец. Один властной рукой берет свою львиную долю, другой робко протягивает руку к крохам; один спит на деньгах и в деньгах, другой счастлив, если к шабашу заработал фаршированную щуку; одному почет, уважение, подобострастный поклон, другому — презрение и ненависть…
Переход реки Случ по указаниям старого хохла оказался идеально хорошим, и я дал ему три рубля награды. Тут же у пересечения Случа корчма на большой дороге; я заехал туда поесть. Корчму держит поляк. Поляки имеют право торговать водкой и постепенно заменяют здесь евреев. Короткая вывеска «колбасы». Полдень, прохладно, потому что вчера был град, большие круглые облака съежились в небе и холодно, безучастно смотрят на землю. В кабаке два забулдыги и оба под хмельком. Босой солдат времен Николая I, маленький, старенький, с закисшими глазами, с седой щетиной на лице, в белой рубахе и штанах; другой какой-то косноязычный увалень, с круглыми глазами, ест хлеб, держа его в своей увечной руке, и из обросшей физиономии только два больших глаза с большими белками сверкают и неопределенно, беззаботно смотрят, пока хозяин их слушает болтовню солдата да ест свой хлеб. Солдат раздражен, и при моем появлении, раздражение его усиливается. Его приятель, с громадным куском хлеба во рту, смотрит на него и толкает его под бока, кивая на меня.
— А мне что? Я хиба ж що кажу?! — говорит солдат, — кажу що босый, бо це тильки и заслужив от бога. Отесенько що е, то и е, а больше нема ничого… Ничего нема! Ну, извиныть… Що заслужив, то все туточки… — Солдат стоял уже передо мной и бил себя энергично в грудь. — Чего же я кажу? Ну пан, та може и я пан?! Що я босой? Та матерь всех нас босых на це свит выпускае… Ну, служил бiлому царю, служил, ну…
Хозяйка — полька, какая-то не то озабоченная, не то растерянная, толкает старика и говорит:
— Ну, чего там пристал еще к пану?
— Пани?! — кричит солдат и ежом становится перед ней в позицию.
Пани равнодушно, не обращая внимания, автоматично проходит мимо. Муж ее, такой же растерянный, блондин, длинный, с громадными кистями рук, тоже как-то мотался, ничего не соображая. Солдат опять подсел к приятелю, тот мычит, ест хлеб и по временам самым плутоватым образом усмехается. Солдат энергично шепчет ему что-то, но он только скептически благодушно мотает головой.
— А я тебе кажу.
— Ну? — таинственно в блаженном восторге сверкает своими глазами увалень.
— Только б моя воля, — угрюмо настойчиво шепчет солдат. — О!
Лукавые, веселые, осмысленные глаза увальня, удовлетворенная физиономия. Что Диоген и Сократ перед этим косноязычным и сухоруким философом-хохлом? Узнав, что я инженер, солдат обратился ко мне с следующей просьбой.
— От чего, пан: може ты и пан, може и… ось чего: уж когда ты тут, по покажи мне план… покажи мне, куда девалась моя десятина… Стой, в плану все как есть прописано… прямо у столба Андрей Остарчук… О! я план добре знаю… О! и давай его сюда… и ходыли до писаря, нехай сбирае, собачий сын, громаду!
Объяснял я, объяснял, что у меня ничего подобного нет; слушал, слушал солдат и говорит:
— Слухай, пан! Ты може думаешь, что я сутяга? Вот тебе крест, що только правды ищу…
Косноязычный не на шутку испугался за приятеля. Ковыляя, он решительно подошел к нему, дернул его за рукав и, когда тот обернулся на него, энергично махнул рукой и сделал соответствующую рожу: дескать — «брось, дурак».
— Ну, ось що, — быстро поворачивается ко мне солдат, — только покажи, вот тебе святой крест, что и словом не обмолвлюсь.
— Да нет же у меня.
— Нет? — с горечью переспросил он и опускает голову.
Через мгновение он торжествующе поворачивается к приятелю:
— Бачишь?!
Тот только кивает головой.
— Бачишь?! Загнув ему сразу таку закорюку, що як рак на мелю выполз.
Косноязычный только с наслаждением сверкает своими белками. Солдат садится рядом с ним и по временам, точно просыпаясь, спрашивает:
— Загнув?
Я дал двадцать копеек солдату, дал косноязычному двадцать. Приятели остались очень довольны, и солдат с убеждением проговорил:
— Ото пан! Бог ему даст панство над панами.
Но косноязычный, боясь за приятеля, только махнул ему рукой. Презренный металл внес дружбу в наши отношения, даже содержатели корчмы, муж и жена, оживились. Вынесли стол мне на улицу, и тут под окном, на большой дороге, в тени я сижу, пью чай и наблюдаю.
Слышу голос солдата; он кричит своему приятелю, что «тый пан от самого бога пришов». Философ корчит ему, вероятно, при этом соответствующую физиономию.
Подошло несколько хохлов, рабочих с фабрики. Это уже не шик крестьянина хохла. Завязался между ними разговор, зашла речь о том, как разжился содержатель фабрики и сколько именно нажил, и хохлы не по обычаю горячатся и очень точно подсчитывают доходы арендатора. Зависть, неудовлетворение, огорчение на всех лицах.
Только из окна несутся счастливые возгласы приятелей: солдата и косноязычного.
Выскочил какой-то хохол из задних дверей корчмы, споткнулся и, упав, так и остался на улице. Поднял было голову, затянул что-то жалобное, но потребность покоя взяла верх. Я слышу уже его храп. Идут прохожие крестьяне, каждый смотрит и обязательно проговорит: «Спит себе».
Подошла женщина с ребенком и заговорила на польском языке какую-то ерунду. Глаза черные, смотрят строго куда-то в вечность, золотистые волосы и следы редкой красоты. Это безумная, кто-то сделал ее матерью, и носит она своего несчастного ребенка.
— Из Польши привез ее сюда муж, сам умер, а она ходит, — меланхолично объясняет мне хозяйка.
Безумная что-то говорила, слышны слова: «али так можно», «каждый хлопец шкоду робит», «пан бог видит».
Я дал ей денег, она взяла, кивнула головой и грустно проговорила:
— Пан добры… мало добрых… много шкоды… каждый шкоду робит… али так можно… пан бог видит…
Прелестные выразительные глаза, убитая мысль в них, бездна мрака и тоски. Этот маленький ребенок, прелестный и тихий, — внимательно смотрит и приник к груди матери….