Том 4. Повести и рассказы
Шрифт:
— Хоть с гору величиной нарисуй, лучше не станет! — крикнул озорной голос. И все засмеялись. Раздался свист, шип. Кто-то завопил:
— Камнями его! И другие подхватили:
— Побить камнями!
Но вот шум начал понемногу затихать. Кричащие и хохочущие рты сомкнулись, поднятые с камнями руки опустились. И вдруг стало тихо. Так иногда неожиданно налетит с гор ветер, — завоет, завьется, поднимет к небу уличную пьшь — и вдруг упадет, как в землю уйдет. Люди смотрели на Зорьку, и Зорька смотрела на них. Один юноша в недоумении пожал плечами и сказал другому:
— А знаешь,
— Странно, но так. Глаз не могу оторвать. Высоко подняв брови, как будто прислушиваясь к чему-то. Зорька смотрела перед собою. Чуть заметная счастливая улыбка замерла на губах, в глазах был счастливый испуг и блаженное недоумение перед встающим огромным счастьем. Она противилась, упиралась и, однако, вся устремилась вперед в радостном, неодолимом порыве. И вся светилась изнутри. Как будто кто-то, втайне давно любимый, неожиданно наклонился к ней и тихо-тихо прошептал:
— Зорька! Люблю!
Люди молчали и смотрели. Они забыли, что это — та самая Зорька, которая носит в корзине тускло поблескивающую рыбу и серебряные пучки чесноку, не замечали, что лицо ее несколько широко, а глаза поставлены немного косо. Казалось, будь она безобразна, как дочь кочевника, с приплюснутым носом и глазами как щелки, — само безобразие, освещенное изнутри этим чудесным светом, претворилось бы в красоту небывалую. Как будто солнце взошло высоко над площадью. Радостный, греющий свет лился от картины и озарял все кругом. Вспомнились каждому лучшие минуты его любви. Тем же светом, что сиял в Зорьке, светилось вдруг преобразившееся лицо его возлюбленной в часы тайных встреч, в часы первых чистых и робких ласк, когда неожиданно выходит на свет и широко распускается глубоко скрытая, вечная, покоряющая красота, заложенная природой во всякую без исключения женщину.
Прояснилось лицо старого брюзги погонщика, взглянул он на свою старуху, и улыбнулся, и толкнул ее сухим локтем в жирный бок.
— А помнишь, старуха… Гы-гы!.. У водопоя-то? Ты поила коз, а я перепрыгнул через плетень… Молодой месяц стоял над горой, цвели дикие сливы…
И, застенчиво улыбнувшись, взглянули на него с оплывшего, багрового лица знакомые, милые, давно забытые глаза, и осветилось это лицо отблеском того вечного света, который шел от Зорьки. Погонщик хихикал и грязною рукою вытирал слезы на гноящихся своих глазах. И казалось ему, — не умел он ценить того, что у него было, и по собственной вине сделал свою жизнь серою и безрадостною. Это был он, который первым крикнул на всю площадь:
— Да будет Единорог Трижды-Венчанным!
В глуши
Тянулось это уже третьи сутки. Молодая баба-роженица лежала на спине, руки бессильно протянулись вдоль туловища, на лице выступили мелкие капельки пота. Измученно-исступленным голосом она повторяла в полузабытьи:
— Матушка царица небесная, помилуй! Матушка царица небесная, помилуй!
Стонала длинными, прерывистыми стонами и скрипела зубами.
Юная фельдшерица-акушерка Зина Кваскова почему-то радостно вздохнула, лицо вспыхнуло нежным румянцем. Из чистой избы
— Нужно поехать за доктором, и поскорее.
Найдется у вас кому съездить? Положение очень опасное.
Старик засуетился:
— Ах-х, ты, господи! Уж вы, пожалуйста, гражданка, все, что можно… Егорка, запрягай чалого да скачи во весь дух!.. Боже ты мой милостивый!..
Сенца положи в телегу да покрой княжеским ковром для гражданина доктора.
Зина села к столу и карандашом написала на листке блокнота:
Д-ру Кайзеру
Арнольд Федорович!
У роженицы пульс 120 температура 38,2 воды давно отошли по-моему нужно щипцы приезжайте немедленно.
3. К.
Муж роженицы, Егор, положил записку в шапку и поспешно вышел. Телега затарахтела мимо окон.
Зина вышла на крыльцо и присела на перила. Солнце садилось, телега исчезала в золотой пыли. Из сада бывшей княжеской усадьбы тянуло запахом цветущей сирени, робко начинали щелкать соловьи. Солнце играло на русых стриженых волосах Зины и на вьющихся вдоль щек золотых прядях. Глазницы были поставлены у Зины очень широко и делали лицо немножко странным. Но все скрашивали молодые глаза и нежный румянец щек. Зина волновалась за роженицу, боялась, как бы доктор не приехал слишком поздно. И радость, светлая радость была в душе, что он приедет. Зина тайно любила его. Сердце начинало биться скорее, когда она представляла себе: вот через час он войдет сюда — высокий, прямой, всегда в себе уверенный, никогда не теряющийся, с сильными руками спортсмена. И все вокруг станет твердым, спокойным и уверенным.
Вышел на крыльцо старик. У него были угрюмые и недобрые губы, но сейчас он кривил их в любезную улыбку. И застенчиво сказал Зине:
— Вы уж, гражданочка, потрудитесь! Очень бы мне антиресно внучка иметь. Ежели все будет как следует — гуся вам предоставлю обязательно!
— Ну, оставьте, что вы!.. Вот только бы доктор вовремя приехал. Он замечательный доктор! Сама разродиться она не сможет, ребенок в ней может задохнуться. А он наложит щипцы — и ребенок жив останется, и Акулина.
Зина прикусила губу: уж слишком уверенно она говорила о благополучном исходе. Старик смотрел остановившимися глазами.
— Щ-и-п-ц-ы? То есть это как же так? Щипцами из нее дите потянете?
Зина вспомнила — доктор ей всегда твердил, чтобы называть акушерские щипцы ложками. Она поспешно сказала:
— Это, собственно, не щипцы, а ложки. Их накладывают на голову ребенка и сторожно тянут. Когда у самой матери нет силы родить.
Старик решительно сказал:
— Нет, на это нашего согласу нет!
— Нельзя, товарищ, необходимо это сделать, иначе помрет Акулина. Сама она родить не может.
— Что вы, гражданка, толкуете? Как это можно в живую женщину щипцы совать! Да вы ей там щипцами все кишки прищемите!
Вышла на спор старуха.
— Слышь, Марфа, зачем за доктором гражданка спосылала:
щипцы, говорит, нужно запустить в Акулину, ребенка щипцами вытащить.
— Мать честная, царица небесная! Что это ты?
— Слушайте, да это же вовсе не щипцы.