Том 4. Рассказы для больших
Шрифт:
— Полагаю, что банкиры маркой повыше пахнут… Не люблю сигар, признаться. Допустим, — итальянские эти, тосканские. Видом они с обезьяний сушеный хвост. Запалишь, — мухи, комары под потолок уходят, истерика с ними делается, до того смрадно. Жженое перо да резиновый каблук в трубку накрошишь, не хуже будет… Есть, само собой, сорта и получше. Однако, к хорошему сорту и костюм хороший нужен. А то будешь ты выглядеть, как водовоз в цилиндре. И манеры нужны этакие, королевские, будто ты сам себя на серебряном блюде носишь. К русскому характеру не подходит. Немецкие тоже куривал. «Регалия Лопублеттер» — для простого народа. Темперамента никакого, даже дым белый, будто олений мох куришь.
— На вас не угодишь… — Шофер пыхнул своей сигарой и пустил к липовым ветвям волнистое голубенькое
— Дешевый сорт везде дрянь. Хорошую сигару мулатка на голой коленке вертит из отборного листа.
— Ну и пес с ней, с коленкой. У нас такого разврата не было…
— Не нравятся сигары, папиросы курите. Мало ли сортов во Франции?
— Это казенные ихние Марилан — желтый, либо голубой? Спасибо. Чертям их в аду курить, чтобы горло на сквозняке прожигало. Досадно даже: нация тонкая, а курево будто для каторжных ссыльно-поселенцев. Пробовал было и английский табак — «Король Альберт» в красной жестяной коробке. Накуришься и сидишь потом очумелый, будто мамалыги с имбирем наелся: мед не мед, опий не опий… Русский табак… Вспомните умиленно, глаза закрывши. Волокно-то какое было! Лен канареечный! Волос райский… Пальцами перебираешь, носом потянешь — шербет. К столу под вечер сядешь, — самовар весь в медалях, попискивает, — засыпает, — возьмешь коробку гильз Каты-ка, бумажка насквозь светится… Набьешь с сотню, не спеша, «Мелкой крошкой» либо «Смесью любительской»… Излишнюю бороду с папирос сострижешь — затянешься… Мед гречишный! Забыли-с?
Шофер сочувственно вздохнул в ответ и с сердцем швырнул сигарный окурок в кусты.
Корректор мысленно еще раз затянулся «Мелкой крошкой».
— И готовые папиросы недурственные были. Не в бумажных обертках, будто серого мыла на пятак. В картонных ладных коробочках, — картону нам жаль, что ли? А названия: «Сенаторские», «Слава», «Нева». Звук какой!.. Для дворников свой сорт был, «Добрый молодец», — найди-ка здесь такой… Или, скажем, ты студент, голубой просаленный околыш, — есть и для тебя соответствующий аромат, чтобы в голове перед экзаменом светлей стало. А цена? Здесь помножь на три — и то не выскочишь.
— Зато здесь набивка на всю гильзу.
— На кой она шут! Дымом забьет, не протянешь. Пополам ее, что ли, резать, как Плюшкины местные, для экономии? Половину сосет, половина за ухом на после обеда… Тьфу! По нашему характеру набивка короткая куда слаще. Затянулся раз пять, из угла в угол походил, мундштук зубами погрыз, — кури другую. Не особняки на папиросной экономии строить…
Корректор перевернулся на другой бок и, раздвигая ветви ежевики, осмотрел проходящий мимо взвод тонконогих парижанок, с кошачьими ужимками пробиравшихся в глубь леса.
— Да… Кассирша у нас была одна на Крещатике в табачной лавке… Найди-ка здесь такую.
— Это вы, простите, из другой уже оперы.
— Из той же самой, золотой мой. Все у нас в России было добротнее! И табак, и леса, и реки, и водка, и…
— И кассирши?
— И женщины, многоуважаемый. Вы это не хуже меня должны помнить… Кассирша, говорю, была табачная. Румянец натуральный — мальва! Голубой приворот в глазах. Улыбнется — вроде «Дюбека лимонного», высший сорт. Вечером из лавки медленно выйдет, походки такой и в Сицилии нет… Этак мимоходом без всякого старания на всю жизнь ушибет… А здесь, в Европе… Вон прошла компания, видали? Мышиный горошек на цыплиных ножках. Слов нет, изящны, гарнитуру много, — провизии ни на грош. Идет вот такое раскрашенное междометие. Разлет линии весь на виду, ножки циркулем… В любом трамвае, если у тебя пальто стоящее, перемигнись с ней, даже не зардеется, будто воинскую повинность отбывает. Впрочем, как ей под косметикой и зардеться. И все палят, все курят свои «Марилан». Дух от них, как от прокуренного боцмана… Пришел с такой в кафе или в кино, а она тебя, как из асфальтовой жаровни, дымом в глаза, в ноздри, в рот…
— Кассирша не курила?
— Зачем ей курить, когда она вся как лесная яблоня на заре была.
— Ого! Что же вы, папаша, на яблоне не женились? Папиросы бы она вам набивала.
— Недостоин был, сударь. Что пустое болтать… А вспомнилось по такому случаю: коробок папирос советских на днях мне француз один знакомый подарил… С серпом-молотом, с «пролетариями всех стран». Черт, думаю, с ними, с этикеткой их ослиной, у них и на ваксе пролетарии соединяются. Глотну «дыма отечества», табак ведь под русским солнцем вызревал.
— И что же, хорош?
— Дрянь первоклассная! Бумага груба — грязь с желтизной, начинка трухлявая, запах вроде выдохшегося далматского порошка. Даже горько мне стало. Каждая страна чем-либо славится. Во Франции табак плох — вино хорошее, вежливость отменная, в Германии — пиво, в Италии — макароны и песни. А у нас все было чудесно и все псу под хвост, насмарку пошло. Разве в замордованной стране такую душистую папиросу сфабриковать могут? Сатрапы-то их, поди, египетские сорта выписывают? А быдло, благодарное население, любой навоз скурит. Бросил я коробок с пролетариями в помойный бак, у окна посидел, от волнения две подряд французские папиросы высосал. И в иноземном дыму все передо мной всплыло, о чем я сегодня вам докладывать изволил. И кассирша, и «Мелкая крошка», и прочее такое… С какой стороны о России говорить ни начнешь — хоть с табачной — нет конца-краю словам, — не нахвалишься, не наплачешься…
Пожилой человек встал, стряхнул с коленей песок, посмотрел на закат и добавил:
— Так-то, дорогой мой. А между прочим, нам и домой пора; ишь, господа флиртующие из-под кустов выползать стали.
1928 Ноябрь
Париж
ФИЗИКА КРАЕВИЧА *
Начальница Н-ской мариинской гимназии сидела у себя в кабинете и поправляла немецкие тетрадки. Если считать кабинет рамкой, а начальницу гимназии картинкой, то картинка и рамка чрезвычайно подходили друг к другу. Блеклые обои, блеклая обивка мягких уютных пуфов и диванчика — такое же блеклое, полное лицо начальницы, такая же мягкая уютная фигура, заполнявшая кресло. Кружевные, цвета слоновой кости салфеточки на стареньких столиках с витыми ножками и такая же наволочка на старенькой голове… А пушистые, взбитые седые волосы так похожи были на лежавший между двойной рамой окна пухлый валик ваты. Правда, вата была пересыпана зеленым и алым гарусом, а серебристый ободок волос ничем не был пересыпан…
Над письменным столом на стене в овальных, либо округленных по углам, черного дерева рамочках висела домашняя летопись-иконостас, бесконечная родня. Мужчины, даже отставные военные с поперечными погончиками и в белых штанах, — все почему-то походили, кто на Герцена в молодости, кто на Майкова, кто на Гаршина. Хотя никто из них кроме приказов по полку, докладных записок и трафаретных старомодных любовных писем ничего не сочинял. Женщины в длинных юбках пагодами, с лебедиными шеями в детских воротничках, с уложенными на голове короной косами, с мягкими, обращенными в неземное глазами, — смутно напоминали иллюстрации к ненаписанным тургеневским рассказам. Но, впрочем, все они, и женщины и мужчины, даже плотный и безбородый морской врач с треуголкой под мышкой, даже трехлетний голый философ, сосавший в рамке на подушечке собственный кулачок, — каждый определенно какой-нибудь чертой были похожи на поправлявшую немецкие тетрадки начальницу гимназии. Мягким спокойствием, добротой, округленностью лица и какой-то общей уютностью, что ли, всей фигуры, которая никуда не торопится, с места зря не сорвется, и очень скупа на всякую жестикуляцию.
В окне сквозь полуспущенную штору еще ясно синел отходящий зимний день, но над столом уже разливала янтарный свет граненая керосиновая лампа на малахитовой в желобках колонке под светло-синим стеклянным полушарием. Высокая, до потолка, кафельная печь, мерцая белой эмалью изразцов, ровно излучала тепло. По карнизу, опоясавшему ее, выстроились детским интернатом вазончики с крошечными кактусами и агавами. Мохнатые зеленые бородавки — они любили тепло, а здесь на груди кафельной печки — температура была почти итальянская… На подоконнике, прижавшись в угол, тянулось кверху излюбленное всеми начальницами «восковое дерево», темные, словно клеенчатые листья в гроздьях мелких беловато-восковых звездочек-цветов.