Том 4. Сорные травы
Шрифт:
А она, постукивая каблучками, подошла ко мне, толкнула розовой ладонью в лоб и торжествующе сказала:
— Ага, задумался! Убедила я тебя? Такой большой — и так легко тебя переспорить…
Жалость, жалость, огромная жалость к ней огненными языками лизала мое черствое, одеревеневшее сердце.
Я привлек ее к себе и стал целовать. Никогда не целовал я ее более нежно и пламенно.
— Ой, оставь, — вдруг тихонько застонала она. — Больно.
— Что такое?!
— Вот видишь,
Я долго не мог опомниться.
Потом нежно посадил ее к себе на колени и, разглядывая ее лицо с тем же напряженным любопытством, с каким вивисектор разглядывает кролика, спросил недоверчиво:
— Слушай, и ты не боишься?
— Чего?..
— Да вот этого… ребенка… Ведь роды вообще опасная штука.
— Бояться твоего ребенка? — мягко, непривычно мягко усмехнулась она. Что ты, опомнись… Ведь это же твой ребенок.
— Послушай… Можно еще устроить все это…
— Нет!
Это прозвучало как выстрел. Последующее было мягче, шутливее:
— А ты прав: между мужчиной и женщиной большая разница…
— Почему?
— Да я думаю так: если бы детей должны были рожать не женщины, а мужчины, — они бежали бы от женщин, как от чумы…
— Нет, — серьезно возразил я. — Мы бы от женщин, конечно, не бегали. Но детей бы у нас не было — это факт.
— О, я знаю. Мы, женщины, гораздо храбрее, мужественнее вас. И знаешь это будет превесело: нас было двое — станет трое.
Потом она долго, испытующе поглядела на меня:
— Скажи, ты меня не прогонишь?
Я смутился:
— С чего ты это взяла? Разве я говорил тебе о чем-нибудь подобном?
— Ты не говорил, а подумал. Я это почувствовала.
— Когда?
— Когда переставляла цветы, а ты сидел тут на оттоманке и думал. Думал ты: на что она мне — прогоню-ка я ее.
Я промолчал, а про себя подумал другое: «Черт знает кто их сочинил, таких… Умом уверена, что люди о двенадцати пальцах, а чутьем знает то, что на секунду мелькнуло в темных глубинах моего мозга…»
— Ты опять задумался, но на этот раз хорошо. Вот теперь ты миляга.
Разгладив мои усы, поцеловала их кончики и в раздумье сказала:
— Пожалуй, что ты больше всего похож на зайца: у тебя такие же усики…
— Нет, уж извини: мне серебристый тигр больше по душе!..
— Ну, не надо плакать, — покровительственно хлопнула она меня по плечу. — Конечно, ты тигр серебряный, а усики из золота с бриллиантами.
Я глядел на нее и думал:
«Ну, кому она нужна, такая? Нет, нельзя ее прогнать. Пусть живет со мной».
— Ну, послушай…
И тут она ошиблась, как ошибалась во многом: через семь месяцев нас было по-прежнему двое — я и сын. Она умерла от родов.
Мне очень жалко ее.
Красильников и мы трое
Все мы меряем только на свой аршин, и каждый из нас стоит только на своей точке зрения.
И как стоит! Уцепившись за эту точку зрения, как коршун, цепкими, крючковатыми когтями. Даже тычками и побоями не сгонишь его с принадлежащей ему точки зрения. Тепло ему на ней и уютно.
«Моя точка зрения» — больше ему ничего не нужно, ничьей другой точки. И кто возвысится до многоточия — тот мудрец.
Но мало мудрецов, и поэтому жизнь эгоистична, скупа и жестка, как солдатская подошва:
— С моей точки зрения, я прав; с моей точки зрения, вы дурак; с моей точки зрения, это весело; с моей точки зрения, так вам и надо!
У нас у троих были свои точки зрения, у Красильникова — своя. Никто из нас даже на минуту не подумал стать на его точку зрения — потому все и произошло.
В жаркий ленивый полдень мы трое изнывали в безделье, расположившись, как кто хотел, в моей редакторской комнате: поэт Кувшинов лежал на широкой оттоманке; художник Крысаков в углу, сидя на маленькой скамейке, зарисовывал чей-то профиль; я, откинувшись в кресле, боком к письменному столу и положив ноги на подоконник, лениво просматривал кипу рукописей.
— Этот проклятый Красильников никогда не отвыкнет от безграмотности, — пробормотал я. — У него в рассказе есть такая фраза; «Сидя с Леночкой на кушетке, он целовал ее ножки». Чьи ножки, черт его возьми?
— А вот он и сам идет, — заметил Кувшинов, оборачивая лицо к открытой двери.
У нас уже так установилось, что с Красильниковым — человеком недалеким — никто серьезно не разговаривал: или сообщали ему тут же измышленные сенсационные новости, или просто замечали:
— Чудесный рассказ у вас был в «Ниве».
— Да я там не пишу, что вы!
— Как не пишете? А рассказ «Веревка», подписанный «Н. Крутиков», разве не ваш?
— Нет, что вы! Он же Крутиков, а я Красильников.
— А ведь верно! А мы нынче получили от редактора парижской «Temps» письмо… Спрашивает, кто такой Красильников и не может ли он у них сотрудничать? Заинтересовался.
— Ну? А я же по-французски не пишу.
— Ну, и пеняйте на себя. Значит, все дело расстроилось.