Том 4. Сорные травы
Шрифт:
Мощный Алексей сиял их с мели, вывел на улицу, и они поплыли куда-то вдаль, покачиваясь и стукаясь боками о стены…
Лето прошло, и осень раскинула над городом своё серое, мокрое крыло. Пыль на нашей улице замесилась в белую липкую грязь, дождь постукивал в оконные стекла, в комнатах было темно, неуютно, и казалось, что мир уже кончается и жить не стоит, что над всем пронёсся упадок и смерть.
Память моя сохранила лица и наружность всех посетителей, перебывавших в «Карнавале»… С начала
…Был особенно грустный день. Ветер рвал последние листья мокрых облезлых уксусных деревьев, уныло высовывавшихся из-за грязных дощатых заборов. Улица была пустынна, мертва, и двери «Карнавала», которые так гостеприимно распахивались летом, теперь были плотно закрыты, поднимая адский визг, когда кто-либо из нас беспокоил их.
Я сидел с Алексеем в пустой бильярдной и, куря папироску, изготовленную из спички, обёрнутой бумагой, слушал.
— И вот, братец мой, приходит ко мне генерал и говорит:
«Вы будете Алексей Дмитрич Моргунов?» — «Так точно, я. Садитесь, пожалуйста». — «Ничего, говорит, я и постою. А только, говорит, такое дело, что моя дочка вас видела и влюбилась, а я вас прошу отступиться». — «Чего-с? Не желаю!» — «Я вам, говорит, дом подарю, пару лошадей и десять тысяч!» — «Не нужно, говорю, мне ни золота вашего, ни палат, потому что это у вас наворовано, а дочка ваша должна нынче же ко мне приттить!» Видал? Вот он и говорит: «А я полицеймейстеру заявлю о таком вашем деле». — «Да сделай милость. Хучь самому околоточному».
Взял его за грудки да и вывел, несмотря, что генерал. Ну, хорошо. Приезжает полицеймейстер.
«Вы Алексей Моргунов?» — «А тебе какое дело?» — «Такое, говорит, что на вас жалоба», — «Один дурак, говорю, жалуется, другой слушает». — «Отступитесь, говорит, Алексей Дмитрич. А то, говорит, добром не кончится». — «Чего-с? Ах ты, селёдка полицейская». — «Прошу, говорит, не выражаться, а то взвод городовых пришлю и дело всё закончу». — «Присылай», — говорю. Схватил его за грудки да в дверь. Ну, хорошо. Приезжает взвод, ружья наголо — прямо ко мне!.. Сердце моё замерло…
Я знал храбрость этого молодца, был уверен в его диком неукротимом мужестве и свирепости, но страшные слова «ружья наголо» и «взвод» потрясли меня. Я посмотрел на него с тайным ужасом, замер от предчувствия самого страшного и захватывающего в его героической борьбе с генералом, но в это время скрипнула дверь… вошёл отец. Он был суров и чем-то расстроен…
— Вот ты где, каналья, — проворчал он. — Мне это надоело. Целые дни валяешься по диванам, воруешь папиросы, а на столах
Сердце моё оборвалось и покатилось куда-то. Я вскрикнул и закрыл лицо руками… Вот оно! Только бы не видеть, как этот страшный безжалостный забияка будет резать отца, так неосторожно разбудившего в нем зверя. Только бы не слышать стонов моего несчастного родителя!
Алексей спыгнул с дивана, выпрямился, потом наклонился и, упав на колени, завопил плачущим голосом:
— Вот чтоб я лопнул, если брал папиросы. Чтоб меня разорвало, если я не стирал пыли нынче утром! Только две папиросочки и взял! Что ж его стирать пыль, если всё равно уже неделя, как никто в ресторан не идет! Простите меня — я никогда этого не сделаю! Извините меня!
О, чудо! Этот сокрушитель генералов и полицеймейстеров хныкал, как младенец.
— Я исправлюсь! — кричал он, бегая за отцом на коленях, с проворством и искусством, поразившими меня. — Я и не курю вовсе! Да и пыли-то вовсе нет! — Э, всё один черт, — устало сказал отец. — Я закрываю ресторан. Наторговались.
…Ряд столов, с которых были содраны скатерти, напоминал аллею надгробных плит… Драпировки висели пыльными клочьями — впрочем, скоро и их содрал бойкий, чрезвычайно разговорчивый еврей. Уже не пахло так весело и обещающе замазкой и масляной краской — в комнатах стоял запах пыли, пустоты и смерти.
В тёмной столовой наша семья доедала запасы консервов и паштетов, какие-то мрачные, зловещие, выползшие из неведомых трущоб родственники с карканьем пили из стаканов вино — остатки погреба «Венецианского карнавала», — а в кухне повар Никодимов сидел на табуретке с грязным узелком в руках и шептал саркастически:
— Всё это не то, не то и не то!..
Посуда была свалена в кучу в темном углу, а Мотька сидел верхом на ведре и чистил картофель — больше для собственной практики и самоуслаждения, чем по необходимости.
Я бродил среди этого разгрома, закаляя свое нежное детское сердце, и мне было жалко всего — Никодимова, скатертей, кастрюль, драпировок, Алексея и вывески, потускневшей и осунувшейся.
Отец позвал меня.
— Сходи, купи бумаги и больших конвертов. Мне нужно кое-кому написать.
Я оделся и побежал. Вернулся только через полчаса,
— Почему так долго? — спросил отец.
— Да тут нигде нет! Все улицы обегал… Пришлось идти на Большую Морскую. Прямо ужас.
— Ага… — задумчиво прошептал отец. — Такой большой район, и ни одного писчебумажного магазина. А… гм… Не идея ли это? Попробую-ка я открыть тут писчебумажный магазин!..
— А что, — говорил я Мотьке вечером того же дня. — А отец открывает конверточный магазин.
— Большая штука! — вздёрнул плечами этот анафемский поваренок. — А моя матка отдаёт меня к сапожнику. Сапожник, брат, как треснет колодкой по головёшке — так и растянешься. Какой человек слабый-то и сдохнет. Это тебе не конверты!