Том 4
Шрифт:
Старшина лежал с открытыми глазами, неподвижным лицом, на котором видно было высшее удовольствие.
Мы посмотрели друг на друга.
— Отчего ты не живешь с моей сестрой? — спросил я.
— Мне все равно, — ответил старшина.
— Ты ее любишь?
— Да.
— Ты хочешь, чтобы она была твоей женой?
— Да.
— Ты с ней будешь жить?
— Мне все равно.
— Я ее увезу к себе в Ахал!
— Мне все равно… Будьте счастливы и не мешайте мне…
Я увидел, что он, накурившись териака, теперь полон блаженства и что ему все равно,
Я вынул нож, но старшина оставался спокоен.
Тач-Гюль взяла меня за руку:
— Оставь его, теперь он душою в раю Магомета…
Она увела меня в самый верхний дом, и мы там сидели на ковре на крыше. Солнце спряталось за вершины гор, и небо было красное, точно залитое кровью. Мне стало больно, что я не увидел особой радости на лице моей сестры, когда сказал, что увезу ее к себе в Ахал.
Крыша дома была самая высокая, и нас никто не видел. Кругом подымались вершины скал, где в расщелинах росли искривленные фисташковые деревья.
Я увидел какое-то беспокойство в поведении Тач-Гюль. Она замолчала, раза два встала, как будто бы хотела сойти вниз. Она кусала себе пальцы, совесть, вероятно, ее мучила, и она меня стыдилась.
Я начал догадываться, что с нею, и моя душа стала скорбеть. Молча я сидел, обняв колени, и смотрел на нее.
— Если так хочешь, можешь курить, — сказал я, — но кури здесь, я буду смотреть на тебя.
Тач-Гюль ушла вниз и вернулась с маленькой лампой, трубкой и черной коробочкой. Затем подошла и поцеловала мою руку:
— Сиди вот так и не двигайся. Я буду смотреть на тебя и думать про тебя. Я так всегда делаю. Мне кажется тогда, что мы с тобой бегаем по камням, как раньше, что мы сидим на горячем склоне горы, раскаленной полуденным солнцем, где цветут красивые тюльпаны и маки. И я вижу, как ты меня ласкаешь. Я испытываю такую радость, какую никогда не знала в жизни…
Она легла на старый узорчатый курдский ковер, подложив под голову шелковую подушку, и своими маленькими руками стала приготовлять трубку, намазывая териак возле отверстия.
Было так тихо, что дымок лампы подымался прямо к небу.
Тач-Гюль тихо говорила, пока не стала втягивать дым териака. Она смотрела остановившимися расширенными глазами, полными странной радости. Ее глаза делались все больше мертвыми, наконец застыли в неподвижном взгляде…
Она раскинула руки, и мне было стыдно глядеть на нее.
Потом она повернулась на спину, и я замечал, как на ее бледном лице менялись чувства и мысли. Мне было и жаль ее, и я ее ненавидел! Больше всего я был зол на то, что она глядит уже не на меня, а в небо, где видит кого-то другого.
Я подошел к ней и, став на колени, смотрел в ее бледное лицо. В нем было столько счастья, оно было такое красивое, что я уже не думал о том, где я нахожусь, и не боялся, что старшина или его слуги придут сюда, на крышу.
И тогда я опозорил дом хозяина, чьим я был гостем…
Тач-Гюль очнулась спустя много времени и долго еще лежала спокойно.
Она стала рассказывать, как тонко она слышит теперь все,
Теперь, приходя все больше в себя, усталая и разбитая, она стала тревожиться, дрожать, и мне нужно было ее успокаивать.
Я ее звал сегодня же ночью уехать через горы к нам в Ахал. Я говорил ей, что она будет моей женой и никто там ее не тронет.
Уже сделалось совсем темно, когда из ущелья поднялась большая круглая луна, и ото всех скал потянулись длинные темные тени, как руки горного джинна.
Тогда пришел и старшина, ласковый, счастливый и разговорчивый. Теперь и старшина, и Тач-Гюль сделались очень живыми. Они быстро ходили, говорили, размахивали руками, смеялись безо всякой причины. Старшина стал меня угощать фисташками, сыром и сладостями и сам много ел. Он хвастался, какой он большой человек, как его все слушаются и боятся.
— Я старого курдского рода, — рассказывал он, — все мои деды были ханами. Меня нужно называть не просто старшина, а хан Мамед… Я им покажу всем! Они узнают меня! — кричал он, грозя кулаком куда-то в горы. — Я соберу всех курдов и сделаю набег на Ахал! Я заберу целый табун лучших ахальских коней, приведу в Персию, погоню в Тегеран, продам там за большие деньги!.. А самого лучшего коня я подарю шаху! Я ведь очень хитрый и знаю, что кому подарить. Шаху я привезу еще и красивого мальчика из Мешхеда. За это шах меня полюбит, даст мне золотую саблю и мундир! Сделает губернатором!.. А тебя, Хива-Клыч, я назначу начальником полка. Ты будешь полком командовать и всех колотить, кого я прикажу!..
Так говорил старшина. Он видел перед собою сражения, командовал войсками, нападал на кого-то, грабил, увозил…
Затем он пошел вниз, а я остался на крыше с Тач-Гюль.
Она была весела, смеялась, как раньше когда-то, в дни нашей юности. Глаза ее горели как звезды. Она хотела со мной поселиться в каракумской пустыне, рассказывала о том, как хорошо нам будет жить вдвоем в песках, где пасутся стада баранов, где бродят большие одногорбые верблюды, сколько у нее будет детей и как она будет ткать красивые ковры…
Я радовался, и мы условились этой же ночью, когда все уснут, бежать через горы. Она должна была надеть мужскую одежду, взять револьвер и нож и ускакать на лучшем коне старшины.
Мне казалось, что в ней пробуждалась прежняя жизнь и прежнее здоровье. Уходя вниз, она мне шепнула:
— Как жаль, что столько лет потеряно вдали друг от друга! Зачем мы так долго были детьми и не знали, что любим!..
Я прошел вниз к своему коню; он стоял вялый и понурый. Слуги, вероятно, ему не дали в свое время ячменя, перед ним не было даже сена. Разыскав ячмень и сено, я накормил своего скакуна. Заглянул я и на лошадей старшины, — они были плохо накормлены. Если бы таких лошадей увидел мой командир Мерген-ага, он бы такому хозяину надавал по морде!