Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
Увидя, что балконы были открыты, он решил, что она вышла подышать вечерним воздухом и, опершись на перила, упивалась волнами музыки, ласкавшими ее слух, как трепетные прикосновения горячих уст.
Вскоре ожидание звуков божественного голоса победило все другие ощущения и рассеяло его волнение. Он заметил, что глубокая тишина воцарилась в зале, как и в момент, предшествовавший его речи. Как и тогда, тысячеликое вероломное чудовище, казалось, безмолвно и напряженно ожидает появления своей жертвы. Кто-то рядом прошептал имя Донателлы Арвале.
Он повернулся к эстраде и взглянул поверх виолончелей, образовавших собою темную балюстраду. Певица оставалась еще невидимой за темным трепещущим лесом инструментов,
Наконец, среди насторожившегося внимания зазвучала прелюдия скрипок. Виолы и виолончели присоединили к ним свои глубокие вздохи. После флейт и бубнов, после звуков оргии, смущающих ум и доводящих до исступления, не появилась ли строгая дорическая лира, аккомпанирующая пению. Так из бурного дифирамба родилась драма. Великая метаморфоза дионисовского ритма и неистовства священных празднеств, из которых трагический поэт черпал свое вдохновение, символизировались в этой последовательной смене музыкальных картин. Горячее дыхание фригийского бога дало жизнь новой божественной форме искусства.
Жертвенного козла и корзину аттических фиг сменили венок и треножник, ставшие уделом поэта. Бог посетил Эсхила, сторожа виноградника, и зажег его ум искрой небесного огня. На месте Акрополя, близ капища Диониса, воздвиглось мраморное здание театра, вмещающего тысячную толпу.
Так открывались душе художника пути в глубины отдаленных веков и первобытных чудес. Та форма искусства, к которой стремился теперь его гений, движимый смутными предчувствиями толпы, предстала перед ним в своей первоначальной чистоте. Божественная скорбь Ариадны, этот мелодичный стон на фоне безумной вакханалии, уже много раз зажигал в его воображении еще бесформенные, но уже трепещущие жизнью образы. Взглянув на орбиту созвездия, он стал искать глазами Музу откровения. Не находя ее, глаза его остановились на лесе инструментов, откуда лилась мелодия скорби.
И вот среди тонких, блестящих смычков, равномерно поднимающихся и опускающихся над струнами, прямая как стебель, выросла фигура певицы и как стебель заколыхалась на мгновение над стоявшими волнами музыки. Свежее и гибкое, ее молодое крепкое тело светилось сквозь ткани одежды, как пламя сквозь тонкую слоновую кость.
Приподнимаясь и опускаясь вокруг этой белой фигуры, смычки, казалось, стремились извлечь из нее звуки живущей в ней мелодии. Едва она приоткрыла рот, чтобы запеть, Стелио уже был уверен в чистоте и силе ее голоса, как в чистоте струи воды, бьющей из уст хрустальной статуи фонтана.
«Как вы можете смотреть на меня плачущей…»
Классическая мелодия любви и скорби лилась из ее уст с таким чувством, с такою мощью, что она мгновенно овладела душой толпы, наполнив ее таинственным восторгом. Не была ли то жалоба настоящей дочери Миноса, покинутой на берегах пустынного Наксоса, тщетно простирающей руки к белокурому чужестранцу. Легенда бледнела, пространство и время рушились. В этом голосе звучала вечность любви, вечность страданий и смертных, и бессмертных.
Тщетность сожалений о безвозвратно утраченном счастье, мимолетность радости, мольбы, то оглашающие бесконечные пространства морей, то прячущиеся в темных ущельях гор, и ненасытность страсти, и неизбежность смерти — все выливалось в этом голосе одинокой души, и силой искусства все превращалось в красоту, смягченную интенсивностью страдания. Теряя свое значение, слова претворялись в звуки любви и скорби, полные откровения. Как расширяется круг жизни, по мере возрастания ее ритма, так расширялась душа толпы, внимая звукам этого голоса, переполнившим ее восторгом. Через открытые балконы, среди бесконечного спокойствия осенней ночи разливалось нежное очарование по тихим волнам моря, неслось к трепещущим звездам, поверх неподвижных мачт, поверх священных башен — этих бронзовых жилищ — теперь уже безмолвных. Во время перерывов певица склоняла свою юную головку и стояла неподвижной белой статуей среди леса инструментов, среди длинных смычков, с чередующимися движениями, далекая от мира, в одно мгновение преображенного ее пением.
Стелио поспешно спустился во двор и, желая избежать назойливо-любопытных взглядов, забился в темный угол, откуда наблюдал толпу, спускавшуюся по лестнице Гигантов, в ожидании появления актрисы и певицы, назначивших ему свидание у фонтана.
С минуты на минуту становясь все нетерпеливее, он прислушивался к рокоту голосов, раздававшемуся сначала за стенами дворца и мало-помалу терявшемуся в небесном пространстве, освещенном заревом пожара. Какое-то жуткое ликование разливалось этой ночью над Царицей моря. Казалось, каким-то горячим дыханием наполнились все груди, и, в избытке жизни, клокотала кровь в жилах людей. Раздавался снова вакхический хор, приветствуя звездную корону, возложенную Афродитой на голову утешенной Ариадны, вызвавшей крики восторга у толпы, кишащей на моле и под открытыми балконами.
Когда хор менад, сатиров и вакханок прогремел в последнем аккорде на слове viva, хор народа ответил ему единодушным приветствием, раскатившимся чудовищным эхо до самого фонтана св. Марка. В это мгновение, казалось, пробужденный Дионис, в память лесов, сжигаемых во время священных празднеств, подавал знак к пожару, в пламени которого засверкает последним блеском красота Венеции.
Мечта Париса Эглано — любовь на крыльях пламени — пронеслась, как молния, в воображении поэта. Перед ним еще витал образ Донателлы: ее гибкая, стройная фигура, возвышающаяся над звучным лесом смычков, казалось, стремящихся извлечь из нее звуки таинственной мелодии. С непонятным волнением пытался он вызвать и другой образ: отравленная искусством, пережившая все оттенки страсти, со следами лет и чувственных наслаждений в углах выразительного рта, с лихорадочностью театральных жестов в руках, привыкших выжимать соки искусственных плодов, с отпечатком бесчисленного количества масок на лице, способном воспроизводить все перипетии страсти.
Наконец, сегодня ночью, после долгого томления, он овладеет этим телом, тратившим свежесть, сохранившим следы бесчисленных ласк, но еще таинственным для него. Какой трепет, какое волнение испытывал он только что, сидя рядом с задумчивой женщиной и подплывая к чудному городу по этим роковым волнам, казавшимся им обоим зловещими водяными часами.
Ах, зачем она шла теперь ему навстречу в сопровождении другой сирены? Зачем давала возможность сравнения между своей выстраданной красотой и ослепительной прелестью юности и чистоты?
Он вздрогнул, заметив в толпе, на верху мраморной лестницы, при свете дымящихся факелов, фигуру Фоскарины, так тесно прижавшуюся к Донателле Арвале, что обе они сливались в одну белую массу. Он следил за ними взглядом до последних ступеней лестницы, волнуясь, как будто им приходилось ступать по краю бездны. В продолжение нескольких часов незнакомка уже успела занять место в душе поэта и настолько овладеть его фантазией, что при ее приближении он чувствовал трепет, как бы видя в ней воплощение одного из образов его собственного произведения, идущего ему навстречу.
Она спускалась медленно среди толпы народа. За ней возвышался Дворец дожей, весь залитый светом, наполненный гулом, напоминавший внезапно пробудившийся сказочный замок спящей принцессы. Два великана-сторожа светились красноватым отблеском пламени факелов, сквозь готическую решетку золотых ворот сверкали языки пламени. За северным крылом возвышались к небу пять куполов базилики, похожие на громадные митры, украшенные хризолитами. Среди мрамора изваяний поднимался все возрастающий гул, подобный реву волн, бьющих о стены Маламокко.