Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
Она стояла под веткой дерева, сгибающейся под тяжестью плодов подобно линии ее губ, и, как дыхание уст, лихорадочный жар исходил от всего ее тела. Чудные плоды свешивались над ее головой. Миф граната оживал среди этой ночи, как с появлением барки среди сумерек. Кто была эта женщина? Была ли то Персефона — царица теней? Знавала ли она страны, откуда все человеческие волнения кажутся лишь пылью, вздымаемой ветром на бесконечном пути?
Заглядывала ли она в мир источников, проникала ли в недра Земли, откуда поднимаются стебли растений, неподвижные как вены с застывшей кровью. Пресытилась или жаждала опьянения слезами,
Кто была она? Проносилась ли она как бич над городами? Умолкали ли навек под ее поцелуями уста певцов, или же смягчалась душа тиранов. Кто была эта женщина?
Что представляло из себя ее прошлое, откуда этот лед, этот огонь, эта таинственность? Кто знал все ее тайны, кто сделал ее такой? Какими новыми чарами окружит она своего нового возлюбленного, для которого жизнь, страсть и слава нераздельны? Все это и еще многое и многое всплывало перед ним, при взгляде на нежные синеватые жилки на висках, на овал ее лица, на крутые бедра, на весь ее образ, тонущий среди мрака зелени и моря.
Все зло, все добро, знакомое и незнакомое мне, изведанное и неизведанное тобой, тут все сольется в одно для полноты нашей ночи. Жизнь и мечта — одно. Ощущения и мысли смешались как вина, слитые в один кубок Ткани одежды, лица, взгляды, ожидания — все слилось с растениями сада, с воздухом, звездами и тишиной.
Божественное неповторяющееся мгновение. Женщина закинула голову, теряя сознание, между полузакрытыми веками и полуоткрытыми губами сверкали белки глаз и яркая белизна зубов каким-то предсмертным блеском. Но вот она выпрямилась, ожила, жадные губы не сопротивлялись поцелую. Ни один порыв страсти не мог быть сильнее. Как тень ветвей, любовь укрыла двух влюбленных.
Они опомнились, взглянули пристально в глаза друг другу, не различая ничего. Они лишились зрения, ослепли. В головах стоял ужасающий гул, похожий на удары бронзового колокола, но, несмотря на это, они различили глухое падение граната, сорвавшегося с ветки, потревоженной их объятием. Как будто густой туман рассеивался вокруг них мало-помалу. Теперь они снова видели друг друга — прозрели. До них доносились снова голоса друзей, разбредшихся по саду, и смутный, замирающий в отдалении гул каналов, с удаляющимися по ним группами праздничных галер.
— Ну что же? — лихорадочно спросил юноша, прожженный насквозь этим поцелуем, слившим душу и тело.
Она нагнулась поднять упавший гранат. Плод был совершенно зрелый и, треснув при падении, струился кровью из отверстия своей раны. Перед глазами женщины пронеслась нагруженная барка, бледный остров, равнина асфоделей, и ей вспомнились слова: «Сие есть тело мое… Примите и ядите!»
— Да или нет?
— Да.
Инстинктивно она сдавила в руке спелый гранат, как бы желая выжать весь сок. Кровь заструилась, смочила всю ее руку. Женщина снова дрожала, зубы ее стучали, холодная волна оцепенения охватывала ее с ног до головы.
— Когда же? Скажите! — почти грубо настаивал юноша, новый приступ дикой страсти овладевал им.
— Уходите вместе со всеми, потом вернитесь. Я буду ждать вас у решетки сада Граденто.
Во власти неведомой силы, объятая животным ужасом, она дрожала всем своим существом. Как при вспышке молнии он снова увидел ее поверженной, изнемогающей, похожей на менаду после танца. Еще раз они взглянули в глаза друг другу, но она не могла вынести этого взгляда, светившегося диким сладострастием. Ощущение было мучительно.
Они расстались.
Она направилась в сторону, где раздавались голоса поэтов, певцов ее духовного могущества.
Погибла! Погибла! Теперь она погибла!
Она еще жила, сраженная, униженная и оскорбленная, как будто ее безжалостно растоптали ногами, она жила еще — и заря занималась, и день вставал, и свежие волны прилива омывали Прекрасный Город, и Донателла покоилась на своем непорочном ложе. В далекой бесконечности исчезал час — такой близкий, однако, когда она ждала возлюбленного у решетки, услышала шаги его в гробовом молчании пустынной набережной, почувствовала, что колени ее подогнулись и в висках страшно застучало… Как далек он был, этот час! И тем не менее всем своим телом, сквозь дрожь, оставшуюся от лихорадочного безумия этой ночи, она переживала все фазы ожидания: холод железа, к которому прислонилась она лбом, удушливый, пряный запах, исходящий от мокрой травы, и теплые языки борзых собак леди Мирты, бесшумно сбежавшихся лизать ее руки.
— Прощай! Прощай!
Погибла! Он поднялся с ее ложа, как с ложа куртизанки, чуждый, почти нетерпеливый, привлекаемый свежестью рассвета, свободой утра!
— Прощай!
Из своего окна она видела Стелио, полной грудью вдыхавшего живительный воздух, потом, среди глубокой тишины раздался его звонкий и уверенный голос:
— Зорзи!
Мужчина спал в неподвижной гондоле, и сон человека походил на сон управляемой им лодки. Едва Стелио коснулся его ногой, он вскочил, бросился на корму и схватился за весла. Человек и гондола одновременно ожили, словно они составляли единое целое, и приготовились скользить по воде.
— Servo suo, paron, — сказал Зорзи, улыбаясь и смотря на светлевшее небо. — La se senta, che adesso me toca vogar mi [18] .
Напротив дворца открылась дверь мастерской. Это была мастерская каменотеса, где приготовляли ступени из камня, добываемого в Valdi Sole.
«Восхождение», — подумал Стелио, и его суеверное сердце радостно затрепетало от счастливого предзнаменования. Слова на вывеске каменотеса показались ему знаменательными. Разве только что не видел он уже в гербе Гардениго изображения лестницы — символа его собственного возвышения. «Выше, все выше». Внутренняя радость разрасталась.
18
К вашим услугам, синьор. Садитесь, теперь моя очередь грести. (Венецианский диалект.)
А Пердита? Ариадна? Снова они явились ему на вершине мраморной лестницы, при свете дымящихся факелов сплетенные между собой так тесно, что они сливались в одной общей белизне — эти две сирены, вырвавшиеся из толпы, как из объятий чудовища.
А Танагра? Сиракузянка с продолговатыми глазами овечки предстала перед ним спящая, прильнувшая к матери-Земле, точно лепная фигура барельефа. «Дионисова троица!» Он представлял их себе бесстрастными, недоступными злу, как создания искусства. Оболочка его души отражала образы чудные и мимолетные, подобно морю, отражающему облака.