Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
— Ты оставила знак, точно хищное животное…
Быстрым движением она вскочила с места, как будто ее тронули раскаленным железом. Расширенными глазами смотрела она на него, словно хотела поглотить его взглядом. Ее ноздри затрепетали. Все ее тело судорожно взвивалось, казалось освободившимся от своих одежд. Ее лицо среди раскрывшихся рук, как среди разорванной маски, ожило, загорелось — мрачное, подобно свету без лучей. Она была чудно хороша, сильная, жалкая.
— Ах, Пердита! Пердита!
Никогда, никогда не изгладит он из своей памяти ни этого движения ее, ни могучего вихря, охватившего его, ни своего страха, ни своих восторгов.
Глаза
Он снова открыл глаза. Перед ним была почти темная комната, через балконную дверь виднелось далекое небо, деревья, купола, башни, неясные очертания лагуны, Эвганейские горы, голубоватые и спокойные, точно сложенные крылья земли в ее вечернем умиротворении. Он видел призраки молчания и молчаливую фигуру, прильнувшую к нему, как кора к стволу дерева.
Женщина опиралась на него всей тяжестью своего тела, пряча свое лицо на его плече, сжимая его до потери сознания в тесном объятии, неразрывном, точно объятие мертвеца. Казалось, ее можно было отделить от возлюбленного, только отрубив ее руки.
Стелио чувствовал твердость и упругость этого живого кольца, плотно сжимавшего его, а вдоль его ноги, словно вода ручья по песчаному дну, пробегала дрожь ее ослабевшего трепещущего тела. Бесконечные образы рождались из этого трепета, проходили в этом дрожании воды, бесчисленные, непрерывные, текущие из глубины, привлеченные издалека… Они проходили, проходили, все более и более сгущаясь, все более и более темнея — потоком житейских волнений. И он страдал за нее, за самого себя, сознавал, что она вся — его, как дерево, поглощаемое огнем, и снова слышал ее безнадежные слова после порыва страсти: «Я должна умереть».
Он снова глядел через отворенную дверь балкона, видел, как сады тонули во мраке, в домах зажигались огни, одна за другой загорались звезды на печальном небе, длинная бледная полоса воды блестела в глубине лагуны, холмы слились с покровом ночи, ушли вдаль, стремясь к сказочным странам. Там открывался целый мир для подвигов, для побед, там можно было возноситься мечтами, побеждать судьбу, разгадывать загадки, срывать лавры, там вились пути, где обитала тайна непредвиденных встреч, где проходило счастье под покрывалом, и никто его не узнал. И в этот час, быть может, в каком-нибудь уголке мира существовали ему равные, близкие по духу, братья или далекие враги, на чело которых после целого дня труда и ожидания нисходило яркое вдохновение, рождающее бессмертие. В этот час, быть может, какой-нибудь человек кончал дивное творение или раскрывал великую мировую загадку. А он, он был пленником своего тела, распростертым под тяжестью этой измученной женщины. Его чудная будущность могущества и страданий, подобная кораблю, нагруженному золотом и железом, разбилась о него самого, как о подводные камни. А что делала, о чем думала в этот вечер Донателла Арвале на своем тосканском холме, в уединенном доме, возле безумного отца? Обманывала ли она свою волю упорной борьбой? Углублялась ли в тайники своей души? Была ли она непорочной?
И он оставался неподвижным в объятиях женщины, его руки онемели, сжатые крепким кольцом. Невольное, холодное отчуждение овладело его существом. С силой непреодолимого ужаса грусть скоплялась в его сердце. Ему казалось, что молчание ожидало крика. В его членах, оцепеневших под бременем, мучительно забились жилы. Мало-помалу объятия разжимались, словно жизнь уходила из них. Слова отчаянья вдруг отозвались снова в его душе. Его охватил внезапный страх перед призраком смерти. Но он не двинулся, не заговорил, не попытался рассеять это зловещее облако страха, висевшее над ними обоими. Он потерял всякое сознание места и времени. Ему казалось, что он и эта женщина — среди бесконечной равнины, поросшей сухими травами под белым небом. И они ждут, ждут голоса, который бы позвал их, который бы вернул им спокойствие. Неясные грезы рождались из его бессознательного состояния, извивались, изменялись в кошмаре. Теперь ему казалось, что он взбирается по скалам со своей спутницей и оба они задыхаются и оба объяты мучительным, невыносимым ужасом…
Вдруг Стелио вздрогнул и открыл глаза, заслышав удар колокола. Это звонил колокол San-Simeone-Profeta Металлический звук пронизывал уши подобно острому лезвию.
— Ты тоже задремала? — спросил он Фоскарину, лежавшую бессильно, как мертвая.
И, подняв руку, он провел ею нежно по ее волосам и лицу.
Вдруг она разразилась рыданиями, словно эта рука разбивала ее сердце. Она рыдала, рыдала на груди своего возлюбленного и не могла умереть.
— У меня есть сердце, Стелио, — пристально глядя на него, сказала Фоскарина с мучительным усилием, заставлявшим дрожать ее губы, как будто, произнося эти слова, она должна была победить непреодолимую робость. — Я страдаю от своего сердца, Стелио, оно бьется такой ненасытной, такой томительной жизнью, что вам не понять этого никогда.
Она улыбнулась бледной улыбкой, скрывающей муки, подумала, протянула руку к букету фиалок и поднесла его к своему лицу. Ее веки опустились, ее лоб виден был между волос и цветов — прекрасный и печальный.
— Ты иногда ранишь это сердце, — говорила она тихо, сквозь фиалки. — Иногда ты бываешь жесток со мной.
Казалось, скромный душистый букет помогал ей признаться в своем горе, прикрыть робкий упрек, бросаемый ей своему другу. Она умолкла и склонила голову Слышно было, как трещали угли в камине, как однообразные капли дождя падали в унылом саду.
— Я жажду доброты, друг мой, ах, если бы ты знал, как жажду. Доброты истинной и глубокой, она не говорит, но умеет понять, умеет дать все одним взглядом, одним движением, и она сильна, и она тверда, всегда вооружена против жизни, которая соблазняет и оскверняет. Эта доброта — знакома ли она тебе?
Ее голос звучал то уверенно, то слабо, отражая ее душу таким горячим звуком внутреннего огня, что молодой человек чувствовал, как этот звук проникал в его кровь, подобно жизненному току.
— В тебе, да, в тебе мне знакома она.
Он склонился к ее ногам, взял ее руки, державшие фиалки, благоговейно поцеловал их одну за другой и остался у ее ног в этой покорной позе. Нежный запах фиалок как бы возвышал его чувство. Во время паузы говорили огонь и дождь.
Фоскарина ясным голосом спросила:
— Считаешь ли ты меня своим верным другом?
— Разве ты не видела меня спящим у твоего сердца, — ответил он тихо, охваченный вдруг снова волнением, в этом вопросе предстала пред ним ее душа, открытая и прямая, и в глубине своей собственной гордой души он почувствовал потребность веры и опоры.