Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий.
Шрифт:
На высокогорных лугах мы нашли в изобилии пышные пурпурные цветы — так называемую альпийскую розу, но нигде не попадался нам неказистый фаворит Швейцарских Альп — эдельвейс. Эдельвейс значит — благородный и белый. Может быть, он и благородный, но ни красивым, ни белым его не назовешь. Ворсистые лепестки эдельвейса напоминают цветом пепел плохой сигары, а фактурою — дешевый плюш. Правда, у него благородная и аристократическая манера держаться больших высот, но это скорее объясняется его непривлекательной наружностью; да эдельвейс, кстати, и не монополист высокогорья — сюда частенько вторгаются семейства красивейших цветов долины. У каждого встречного в Альпах красуется на шляпе эдельвейс. Он любимец как туземцев, так и туристов.
Все утро, пока мы беспечно поднимались вверх и развлекались
Все утро мимо нас по тесной тропе тянулась двойная шеренга туристов верхом на мулах — одна туда, другая – обратно. Мы с Гаррисом, не щадя себя, упражнялись в немецком обычае учтиво приветствовать каждого встречного, снимая перед ним шляпу, — и неуклонно следовали этому правилу, хотя нам чуть ли не все время приходилось нести шляпу в руке и хотя наша учтивость часто не находила отклика. И все же эта процедура была не бесполезна, так как помогала нам выделять среди других — англичан и американцев. Все жители континента, разумеется, отвечали на паши поклоны, как, впрочем, и некоторые англичане и американцы, по, как общее правило, обе эти нации не удостаивали нас вниманием. Когда мужчины и женщины с гордым видом проходили мимо, мы знали, что можем смело обратиться к ним на своем родном языке и на том же языке получить у них нужную справку. Американцы и англичане не менее учтивы, нежели другие нации, они лишь более сдержанны — результат привычки и воспитания. В местности пустынной и каменистой, высоко над зоной растительности, встретили мы караван в двадцать пять молодых людей верхом на мулах, сплошь американцев. Эти юноши, разумеется, не скупились на ответные поклоны: они были еще так молоды, что без труда перенимали чужеземные нравы и обычаи.
Где–то на самой кромке этой пустыни, под защитою голых неприступных утесов, скрывавших в своих расщелинах сугробы вечного снега, росла чахлая, унылая трава и в нескольких лачугах ютились человек и семейство свиней. По–видимому, этот участок мог еще сойти за «собственность»; у него имелась, конечно, своя денежная стоимость, и он, несомненно, был обложен налогом. Я подумал, что здесь проходит последняя в мире граница недвижимом» имущества. Попробуйте оценить денежную стоимость какого–нибудь участка, лежащего между этим местом и дальнейшими пустынными пространствами! Хозяин свиней мог по справедливости считать, что ему принадлежит честь владеть концом света, ибо если возложен некий определенный конец света, то он, конечно, нашел его.
Отсюда мы шли вперед безрадостным царством буранов. Повсюду вздымались каменные громады, валы и бастионы голых, бесплодных скал, нигде ни намека хотя бы на подобие растения, дерева или цветка — ни проблеска жизни. Морозы и бури неисчислимых столетий секли и долбили эти скалы, с неиссякающей энергией разрушая их, так что понизу вся эта местность представляет собой хаотическое нагромождение огромных обломков и осколков, сброшенных наземь. Грязные сугробы векового снега теснили нашу тропу с обеих сторон. Мертвое запустение этих мост было столь полным, как если бы оно осуществлялось по рабочим чертежам Доре. Но то и дело в просвете ворот и арок вдруг возникал обшитый сверкающим льдом собор, вознося свое белоснежное великолепие с такой мощью и таким величием, что но сравнению с ним наши соборы казались приземистыми плебеями, – и это зрелище захватывало нас, и мы забывали, что где–то в мире существует что–то некрасивое.
Я сказал, что эти места являли только смерть и запустение, но сейчас я вспомнил: в самом унылом, заброшенном и бесплодном уголке, где каменная крошка и осыпь лежали особенно густо, где вековые сугробы снега подступали вплотную к тропе, где ветры ярились особенно беспощадно и все кругом имело особенно печальный и суровый вид и говорило о полной безрадостности и безнадежности, попалась мне одинокая крошечная незабудка — она цвела вовсю, без тени уныния в осанке, поднимая вверх свою яркую голубую звездочку со всей отвагой и прелестью победительницы, – единственная счастливая душа, единственное смеющееся существо во всей безутешной пустыне. Казалось, она говорила: «Не будем падать духом! Пока мы здесь, давайте радоваться жизни!» Я решил, что незабудка заработала право жить в более приветливых условиях; и я сорвал ее и отослал в Америку — другу, который сумеет оценить перенесенную ею борьбу, борьбу без малейшей поддержки, когда, надеясь единственно на себя, она сумела победить это бескрайное альпийское одиночество и безутешность, вырваться из плена уныния и скорби о тем. что изменить невозможно, приободриться и хоть на миг узреть более светлые стороны бытия.
В полдень остановились мы на привал в маленькой, но крепко сколоченной харчевне под названием «Шваренбах». Она стоит на одинокой площадке среди снежных пиков, и тучи, проплывая, постоянно задевают ее своей бахромой, и что ни день поливает ее дождь, заносит снег, сечет ледяная крупа и яростный ветер. Это единственное жилье на перевале Гемми.
Здесь нас едва не увлекло приключение в чисто альпийском духе. Неподалеку от харчевни высились Большие Альтели, окуная в небо свои снежные султаны и как будто приглашая нас отважиться на восхождение. Я тотчас же зажегся этой мыслью и решил раздобыть проводников, веревки и все, что полагается для того, чтобы совершить этот подвиг. Гаррису я велел отправиться к хозяину харчевни и договориться с ним о нашем снаряжении. Сам же я тем временем засел за книги, чтобы составить себе хотя бы некоторое понятие о том, что представляет собой пресловутое лазание по горам и как за него взяться, ибо в этой области я был еще полным профаном. Открыв книгу мистера Хинчклифа «Летние месяцы в Альпах» (год издания 1857), я углубился в его отчет о восхождении на Монте–Розу. Он начинался словами:
«При мысли о предстоящей нам завтра великой экспедиции нами овладело радостное возбуждение, и я долго не мог успокоиться...»
Прочтя это место, я спохватился, что сам я чересчур спокоен, и несколько раз прошелся по комнате, чтобы привести себя в надлежащее настроение; но уже следующее замечание автора, что экспедиции предстояло выступить в два часа ночи, значительно остудило мой восторг. Однако я снова подстегнул свой энтузиазм и стал читать о том, как мистер Хинчклиф оделся при свете свечи и вскоре «оказался внизу, среди проводников, сновавших по коридору и занятых укладкой провианта и другими приготовлениями», и как он, устремив глаза в холодную ясную ночь, увидел, что —
«Небо было усеяно звездами, которые здесь казались больше и ярче, чем они представляются нам сквозь атмосферу, которой дышут обитатели земли в более низких зонах. Они были подобны светильникам, подвешенным к темному небосводу, и их нежное мерцание проливало фантастическим свет на снежные поля у подножья Маттерхорна, упирающегося макушкой в Большую Медведицу и увенчанного диадемой ее сверкающих звезд. Ни один звук не нарушал торжественного молчания ночи, за исключением отдаленного рокота стремительных ручьев, которые низвергаются с высокого плато ледника св. Теодула, падают с отвесных скал и теряются в лабиринте трещин, бороздящих Горнерский ледник».
Он откушал кофе с гренками, и в половине третьего ночи караван выступил из Рифельекой гостиницы и начал подниматься по крутой тропе. В половине пятого мастер Хинчклиф случайно обернулся и перед ним открылся «великолепный вид на Мaттерхорн: розовоперстая заря уже коснулась его. и он пылал, подобный огромной пирамиде огня, встающей из бесплодного океана скал и льда. А там и Брейтхорн и Дан–Бланш подернулись румянцем; нo «массив Монте–Розы закрывал от нас солнце, и нам предстояли еще долгие часы восхождения, прежде чем мы увидим его, хотя и воздухе уже чувствовалось теплое дыхание новорожденного дня».