Том 5. Письма из Франции и Италии
Шрифт:
Клуб Бланки понял гибельное действие, которое произведет надбавочный налог, он послал депутацию к правительству. Гарнье-Пажес отвечал делегатам клуба, что само правительство видит неловкость этой меры и постарается поправить ее. Как же оно поправило? Оно велело не взыскивать 45 сант. с людей, которым мэры выдадут свидетельство, что им нечем заплатить. Если это была увертка, то Гарнье-Пажес дурной шутник; если же он это сделал по убеждению, то мы имеем право усомниться, не поврежденный ли он? Не только во Франции, где по чрезвычайно развитому чувству гордости никто не признается в бедности, но где угодно, объявите налог с таким оскорбительным изъятием для неимущих, его или все заплотят или никто. Так и случилось; там, где не заплатили, правительство приняло военные меры…
Парижский народ и клубы с ужасом видели, что правительство сбилось с дороги, они подозрительно смотрели на всех членов, исключая Ледрю-Роллена, Луи Блана и Альбера. Клубы давали советы, указывали зло, ошибки через журналы, через делегатов; правительство и не думало переменить линии поведения. Они говорили, например, что невозможно оставить судьями людей, занимавшихся лет двадцать пять преследованием республиканцев, – правительство их оставило.
Вместе с падением электорального ценса пало исключительно буржуазное устройство Национальной
Что касается до устройства работ, правительство и не думало серьезно заняться этим вопросом, оно не имело никакого плана, никакого мнения об этой важнейшей задаче современности. Чтоб отделаться от нее, оно назначило Луи Блана и Альбера председателями комиссии о работниках и отослало их на другой край Парижа в Люксембургский дворец. Сверх того, оно, не ожидая ее решения, основало национальные мастерские, вроде убежища для работников, лишенных работы вследствие революции. Эти знаменитые ateliers nationaux [193] , поставленные на счет социалистам, были изобретены консерваторами Временного правительства не из желания добра, я из страха перед двумя стами тысячами человек, не имевших ни насущного хлеба, ни занятия. Много ли, мало ли сделала люксембургская комиссия – важность ее не подлежит сомнению: социальный вопрос сделался государственным. Такие вещи народ не забывает, как ни расстреливай его, ни депортируй. Временное правительство было вынуждено работниками назначить для них комиссию, – это первая церковь, данная христианам в древнем Риме; Луи Блан был первосвященник и проповедник нового храма. Речи Луи Блана раздавались глубоко в сердцах настрадавшихся не только от нужды – но от оскорблений. Слова симпатии и братства слышались ими с высоты той самой трибуны, на которой за несколько дней тому назад кашлял сгорбившийся старик Пакье, бездушный и лукавый представитель отходящего и дряхлого мира. В заседаниях комиссии мало делали дела, но они иногда оканчивались слезами; это были торжественные литургии отроческого социализма, дружеские беседы, значительно действовавшие на развитие работников. Однажды перед окончанием заседания пришел Ламартин, Луи Блан закрыл уже беседу, народ стал расходиться, вдруг крошечный Луи Блан бежит снова на трибуну, шумит, звонит, просит приостановиться, работники останавливаются, Луи Блан говорит им:
193
национальные мастерские (франц.). – Ред.
– Друзья мои, сейчас товарищ мой, гражданин Ламартин, получил весть, что венский народ одержал победу, Меттерних бежал, революция торжествует; я вас остановил, чтоб поделиться с вами хорошей новостью. Да здравствует всеобщая республика!
Между тем реакция торжествовала; она до того была уверена в победе, что маршал Бюжо предлагал правительству свою трансноненскую шпагу, а Тьер ожидал выборов. Гордясь смешным великодушием, правительство не брало никаких мер против закаленных интригантов и давало им полную волю сбивать с толку избирателей. Я в глубине сердца ненавижу все свирепые меры, тем больше ненавижу, что считаю их за роскошь, за месть. Но в чем же состояла бы свирепость отстранить несколько сот человек, богатых по большей части, от участия в делах, заставить их удалиться из Франции до тех пор, пока новое правительство окрепло бы, пока республика учредилась бы? Люди эти были известны, они известны теперь, это знаменитые satisfaits [194] Камеры депутатов, это бывшие министры, публичные защитники иезуитизма. Я думаю, что эта мера была бы гораздо кротче и гораздо полезнее, нежели каннибальские депортации, продолжающиеся третий месяц. Ледрю-Роллен, который думал, что надобно было отставить всех префектов, оставил в то же время в министерстве внутренних дел Карлье. Шпионы, которых число было весьма значительно при Людовике-Филиппе, имели дерзость предложить свои услуги Временному правительству, ссылаясь, между прочим, на то, что они лишились всех средств существования с 24 февраля, и правительство, вместо того, чтоб депортировать это гнездо разврата, приняло их услуги. Из них и из всяких плутов разных партий составились три тайных полиции. Одна была при префектуре, другая при министре внутренних дел, третья при Маррасте! Суммы потрачены на содержание этих доносчиков, которые были совершенно не нужны, – все делалось открыто, на улице. Шпионы Марраста окружали Косидьера, Ледрю-Роллена и Луи Блана, в то время как Косидьер знал каждое слово Марраста. Вот чем забавлялись децемвиры. В министерстве иностранных дел – то же самое: Ламартин употреблял секретарей Гизо и вверял людям самой подозрительной репутации важные дипломатические поручения.
194
удовлетворенные (франц.). – Ред.
Вы помните, как весть о провозглашении республики потрясла всю Европу, даже Англия покачнулась на своих средневековых основаниях; народы подняли голову и протягивали руку симпатии республике, Франция естественно становилась главою всемирного движения. Какая разница с республикой, провозглашенной 22 сентября 1792 года! Тогда в Европе едва нашлась небольшая горсть людей, как Кант, Фихте, Форстер, Фокс, симпатизировавших с движением, теперь депутация за депутацией являлась к Временному правительству с речами симпатии и братства. Поляки, итальянцы, немцы, северо-американцы, ирландцы, английские демократы и чартисты наперерыв
Как воспользовалась французская республика этим удивительным стечением обстоятельств? – Она дала время пройти страху, ободрила все правительства и убила все европейское движение. Манифест Ламартина был уже довольно слаб и водян; но действия его дипломации были гораздо слабее. Он говорит в манифесте, что Франции нечего искать прощения за революцию, ни упрашивать о признании республики; на деле он именно искал, чтоб европейские государства отпустили Франции грех освобождения. Ламартин столько же боялся коалиции монархов, сколько монархи боялись союза народов. Можно без смеха себе представить человека, который боится другого, но представьте, что они оба друг друга боятся, и вы непременно расхохочетесь.
Старая дипломация европейских дворов была догадливее и хитрее Ламартина, она поняла, с каким республиканским правлением имеет дело. Ей было досадно, что она поддалась мнимому страху, она отомстила народам за свою слабость. Реакция, открытая и дерзкая, началась везде и продолжается во всей красе; чудовищное изобретение осадного положения на целые месяцы нашло подражателей.
Но что же делала демократическая партия, что делали социалисты, какие меры были взяты ими, когда они увидели, в каких искусных руках правительство и на какой гибельной дороге? Нельзя сказать, чтоб демократия показала себя ловкой или искусной, она умеет только мужественно драться, геройски умирать и гордо выносить тюрьму и галеры. Три раза могла демократия победить монархическую республику – и три раза упустила из рук победу.
Мученики времен Людовика-Филиппа, Барбес и Бланки, были главами двух мощных клубов; Собрие, Распайль, Кабэ имели свои клубы, цель у них была общая, но единства, но плана не было. Барбес и Бланки были во вражде; вражда эта, основанная на совершеннейшей противуположности характеров, была раздуваема людьми, находившими выгоды в взаимном отдалении двух корифеев демократии. Барбес и Бланки, возвратившись из Mont S.-Michel, протянули руку Ламартину, тем более что Барбес считал себя обязанным благодарностью – Ламартин упросил Людовика-Филиппа не исполнять смертного приговора, к которому Барбес был осужден в 1840 году [195] . Помощь таких людей была неоцененна для правительства, они приносили совет закаленных демократов, авторитет, основанный на больших заслугах, на героическом мужестве одного и на глубокомысленном и многообъемлющем взгляде другого. Недели через две оба отошли, качая головой; они увидели, что с этими людьми ничего не сделаешь, что они погубят революцию. Барбес, полковник XII легиона, представитель, отходя от правительства, по своему положению оставался с ним в сношениях. К тому же присовокуплялись у него дружеские воспоминания: в правительстве были его прежние товарищи по заговорам. Доверчивый, всегда готовый отдать за республику последнюю каплю крови, он многого не видал; чистый душою, он верил в чистоту других, он надеялся на людей там, где их надобно было презирать.
195
Таков был общий слух тогда; впоследствии я сам спрашивал у Барбеса, как это было, и узнал, что участие Ламартина вовсе не было так важно. Его спасла родная сестра его, писавшая к Людовику-Филиппу (1858).
Не таков был Бланки. Разрывая связи с правительством, он разрывал их окончательно, он никого и прежде не любил из этих слабых людей, теперь он их ненавидел и подозревал. Бланки, человек сосредоточенный, нервный, угрюмый, изнуренный и больной от страшного тюремного заключения, сохранил невероятную энергию духа; Бланки – революционер нашего века, он понял, что поправлять нечего, он понял, что первая задача теперь – разрушать существующее. Одаренный совершенно оригинальным красноречием, он потрясал массы, каждое слово его было обвинение старого мира и вызов на казнь его. Его меньше любили, нежели Барбеса, но слушались больше. Правительство было испугано этим беспощадным человеком; что б оно ни делало, злой и иронический взгляд Бланки был у них перед глазами; и они бледнели. Извести его старались все, Ледрю-Роллен и Косидьер так же, как и другие; с Барбесом они надеялись поладить.
В марте месяце правительство еще не смело и думать об арестациях, оно ограничивалось клеветою. Бланки и клубы напомнили ему 17 марта свою силу, по поводу глупой демонстрации меховых шапок. Они прошлись торжественной прогулкой по главным улицам Парижа в числе ста тысяч человек. Несмотря на величайший порядок и тишину, буржуазия до того была испугана прогулкой и выражением лиц, что опять присмирела на целый месяц и продолжала свою мелкую работу за стеной.
В этот день, в этот месяц можно было наделать чудеса, демократия не умела им воспользоваться. Люди, имеющие возможность прогуливаться колоннами, которые наполняют бульвары, не могли, не должны были допустить той реакции, которая наконец собрала свои силы и победила вполне в июньские дни. Демократия 17 марта ограничилась ободрением правительства; народ обещал поддержать его против козней реакции, но кто же сказал, что правительство боялось реакции, оно именно боялось народа. Ламартин за день перед тем выдал Ледрю-Роллена и косвенно снял с части правительства ответственность за его циркуляры; народ принимал теперь эту солидарность и кричал: «Vive Ledru-Rollin!» [196] – и Ледрю-Роллен не догадался, что ему следовало захватить диктатуру и спасти революцию. Народ пошел по домам, ничего не сделавши, он усилил только Временное правительство, и оно отвечало народу на другой день в «Монитере»: «Правительство, провозглашенное на месте битвы, получило новое утверждение своей власти двумя стами тысячами граждан, которые принесли нам своими рукоплесканиями нравственную силу и царственную санкцию». Поблагодарив таким образом народ, правительство стало приготовляться к новому приему царственного гостя, на этот раз с военной почестью.
196
«Да здравствует Ледрю-Роллен!» (франц.). – Ред.