Том 5. Повесть о жизни. Книги 4-6
Шрифт:
Дело в том, что борец Штейнбах (чемпион Баварии) неудачно перевернул Довгелло на ковре и сломал ему руку. С тех пор Довгелло не мог бороться и вернулся к своей старой, хорошей профессии — до работы в цирке Довгелло был наборщиком, а потом метранпажем.
Мы с ним встретились в типографии, где печаталась газета «Трудовой Батум».
Борец Довгелло
Метранпаж Довгелло казался воплощением терпения.
У него была своя житейская философия. Сводилась она к тому, что человек состоит из множества
Кроме того, большинство человеческих поступков Довгелло считал капризами. Иногда эти капризы были просто необъяснимы. В таких случаях Довгелло долго чесал шилом — непременным орудием метранпажа — у себя за ухом, расковыривал кожу до крови и смущенно молчал.
Таким необъяснимым капризом была, например, для Довгелло манера редактора газеты писать передовые статьи. Он писал их так ловко, что можно было заверстывать любой абзац в любом месте: конец — в середину, середину — в начало, а начало — в конец. Или наоборот.
При этом течение мысли редактора ничуть не страдало и бледный смысл его строк сохранялся в неприкосновенности.
Поэтому верстка каждой передовой статьи превращалась в типографии в решение задачи с несколькими неизвестными. Даже наш корректор Семен Акопович, самый образованный человек в Батуме, близоруко вчитываясь в гранки передовой статьи, приходил в отчаяние и говорил мне:
— Ставьте как попало. Я снимаю с себя ответственность за эту членистоногую статью. Такие статьи размножаются почкованием. Из одной можно сделать сто. Надо только механически переставлять фразы. Предположим, что в статье сорок пять фраз. Значит, путем перестановок мы можем получить свыше двух тысяч статей!
Но редактор, оказывается, хорошо помнил порядок абзацев в своей статье и каждый раз устраивал нам плаксивые скандалы.
Семен Акопович принадлежал к категории корректоров-философов. Он знал все законы корректорского дела. В свободное время он сам набирал эти законы-лозунги и вывешивал их на стене корректорской клетушки.
Главный лозунг: «Шум — злейший враг корректуры!» — был набран афишными буквами, и по сторонам его стояли в ряд четыре угрожающих восклицательных знака.
Внизу, под этим лозунгом, была приклеена к двери узкая полоса бумаги. На ней было набрано:
«Не задавайте корректору во время работы никаких пустых и посторонних вопросов. Даже можете с ним не здороваться — он не будет в обиде, ибо этим вы ему только поможете».
А в самой клетушке у Семена Акоповича висели два железных предупреждения:
«У каждого наборщика свои собственные ошибки» и «Ни один наборщик не может набирать без ошибок».
Это последнее изречение вызвало бурю негодования среди молодых наборщиков. Старые наборщики только посмеивались: они знали по опыту, что Семен Акопович прав.
И действительно, бунт продолжался не больше получаса. Он затих, когда Семену Акоповичу подали оттиск первой гранки, тщательно набранной лучшим молодым
На нас, литературных сотрудников, самое сильное впечатление производил совершенно бесспорный, но неожиданный плакат Семена Акоповича, адресованный «Всем писателям и литераторам»:
«Пишите разборчиво и по возможности коротко. Не забывайте, что корректор, чтобы прочесть даже небольшую книгу, в десять печатных листов, совершает своими глазами путешествие по бумаге длиною больше километра».
Этот плакат бросал нас, пишущих, в дрожь. Мы все старались писать разборчиво и коротко, но это не всегда удавалось. Что касается меня, то я так и не научился писать разборчиво. Но все же начал писать гораздо короче, чем раньше.
После верстки мы пили с Семеном Акоповичем и Довгелло чай на заваленном гранками столе. Семен Акопович доставал из карманов своего старенького пальто глянцевитые, хрустящие бублики, посыпанные маком. Можно было поговорить о литературе и политике, о корректуре и о разных толковых словарях. При этом Семен Акопович вступал со мной в бесконечные споры по поводу написания некоторых слов. Переспорить его не смогла бы целая всемирная конференция лингвистов.
Одно из чудачеств Семена Акоповича состояло в том, что он, в противоположность всем корректорам, не признавал авторитет Даля. Он считал, что Даль позволял себе вольности по отношению к русскому языку, слишком нажимал на местные диалекты и иногда давал не совсем правильные толкования словам.
— Но я, — говорил Семен Акопович, — все ему прощаю за то, что он проводил ночи напролет у постели умиравшего Пушкина.
Когда я говорил, что читаю словарь Даля как роман и удивительный памятник народной поэзии и народного острословия, как живописную энциклопедию русской жизни, Семен Акопович снисходительно улыбался и высоко подымал костлявые плечи.
В начале этой главы я писал, что Довгелло был воплощением добродушия. Но злоупотреблять его добротой было все же рискованно, а иной раз просто опасно для жизни. В этом я вскоре убедился.
У Довгелло была своя наборная касса. Он обычно набирал объявления или расписания пароходных рейсов, и потому в его кассе, кроме всяких затейливых шрифтов, были еще небольшие клише. Довгелло вставлял их в объявления чаще всего в двух случаях: когда этого требовал заказчик или когда объявление нравилось ему самому.
Перед расписанием пароходных рейсов Довгелло ставил старое, наполовину стертое клише. Оно изображало допотопный колесный пароход с мачтами и множеством снастей.
По случаю нэпа, вернее — в преддверии нэпа, в Батуме открылись доморощенные институты косметики и частные мастерские, изготовлявшие корсеты, лифчики и шляпки.
В такие объявления Довгелло, весело почесывая шилом за ухом, заверстывал клише, изображавшее кокетливую женскую головку с распущенными волосами. Каждый раз при этом наборщики подмигивали друг другу, но осторожно, чтобы не заметил Довгелло.