Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906
Шрифт:
Яков схватил Лунёва за рукав и дёргал его.
— Ты что — с цепи сорвался? — сказал Лунёв.
— Знаешь — а ведь она и есть — чёрная магия, не иначе! — вполголоса говорил Яков.
— Кто? — надевая валенки, спросил Илья.
— Эта самая книга… ей-богу! Вот увидишь… идём! Прямо говорю чудеса! — продолжал Яков, ведя за собой товарища по тёмным сеням. — Даже страшно читать!.. Ну, только тянет она к себе, как в омут…
Илья чувствовал волнение товарища, слышал, как вздрагивает его голос, а когда они вошли в комнатку сапожника и
— Ты выпил, что ли? — спросил он, подозрительно приглядываясь к Якову.
— Я? Нет, сегодня ни капли… Я ведь теперь не пью… так разве, для храбрости, когда отец дома, рюмки две-три хвачу! Боюсь отца… Пью только такое, которое не пахнет водкой… Ну, — слушай!
Он с треском уселся на стул, раскрыл книгу, низко наклонился над ней и, водя пальцем по жёлтой от старости толстой бумаге, глухо, вздрагивающим голосом прочитал:
— «Глава третия. О первобытии человеков» — слушай!
Вздохнув, он поднял кверху левую руку, а палец правой передвигая по странице, громко начал читать:
— «Повествуют, что первое человеков бытие — якоже свидетельствует Диодор — у добродетельных мужей», — слышишь? — у добродетельных! — «иже о естестве вещей написаша — сугубое бе. Нецыи бо мняху яко не создан мир и нетленен и род человеческий без всякаго бе начала пред веки…»
Яков поднял голову от книги и, потрясая рукою в воздухе, шёпотом сказал:
— Слышишь? Без на-ча-ла!..
— Читай дальше! — сказал Илья, подозрительно разглядывая старую, переплетённую в кожу книгу. Тогда вновь раздался тихий и восторженный голос Якова:
— «Сего мудрствования — свидетельствующу Цицерону — быша Пифагор Самийский, Архита Терентии, Платон Афинский, Ксенократ, Аристотель Стагиритский и мнози инии перипатетики тоежде мудрствовали глаголюще: что вся еже в вечнем сем мире суть и имуть быти — начала никакого не имяху», видишь? опять без начала! «Но круг некий быти рождающих и рожденных, В нем же коегождо рожденнаго начало купно и конец быти познавается…»
Илья протянул руку и, захлопнув книгу, с усмешкой сказал:
— Брось! Ну её к чёрту… Какие-то немцы мудрили тут — познавается! Ничего невозможно понять…
— Погоди! — боязливо оглянувшись вокруг, воскликнул Яков и, вытаращив глаза в лицо товарища, тихо спросил: — Ты своё начало знаешь?
— Какое? — сердито крикнул Илья.
— Не кричи… Возьмём душу. С душой человек рождается, а?
— Ну?
— Стало быть, должен он знать — откуда явился и как? Душа, сказано, бессмертна — она всегда была… ага? Не то надо знать, как ты родился, а как понял, что живёшь? Родился ты живой, — ну, а когда жив стал? В утробе матерней? Хорошо! А почему ты не помнишь не только того, как до родов жил, и опосля, лет до пяти, ничего не знаешь? И если душа, — то где она в тебя входит? Ну-ка?
Глаза Якова горели торжеством, его лицо освещала улыбка удовольствия, и с радостью, странной для Ильи, он вскричал:
—
— Дурак! — строго взглянув на него, сказал Илья. — Чему радуешься?
— Да — я не радуюсь, а просто так…
— То-то, просто! Не в том дело, отчего я жив, а — как мне жить?. Как жить, чтобы всё было чисто, чтобы меня никто не задевал и сам я никого не трогал? Вот найди мне книгу, где бы это объяснялось…
Яков сидел, понуря задумчиво голову. Его радостное возбуждение погасло, не найдя отклика. И, помолчав, он сказал в ответ товарищу:
— Смотрю я на тебя — и чего-то не того — не нравится мне… Мыслей я твоих не понимаю… вижу… начал ты с некоторой поры гордиться чем-то, что ли… Ровно ты праведник какой…
Илья засмеялся.
— Чего смеёшься? Верно. Судишь всех строго… Никого — не любишь будто…
— И не люблю, — сказал Илья твёрдо. — Кого любить? за что? Какие мне дары людьми подарены?.. Каждый за своим куском хлеба хочет на чужой шее доехать, а туда же говорят: люби меня, уважай меня! Нашли дурака! Уважь меня — я тебя тоже уважу. Подай мне мою долю, я, может, тебя полюблю тогда! Все одинаково жрать хотят…
— Ну, чай, не одного жранья люди ищут, — неприязненно и недовольно возразил Яков.
— Знаю! Всяк себя чем-нибудь украшает, но это — маска! Вижу я дядюшка мой с богом торговаться хочет, как приказчик на отчёте с хозяином. Твой папаша хоругви в церковь пожертвовал, — заключаю я из этого, что он или объегорил кого-нибудь, или собирается объегорить… И все так, куда ни взгляни… На тебе грош, а ты мне пятак положь… Так и все морочат глаза друг другу да оправданья себе друг у друга ищут. А по-моему — согрешил вольно или невольно, ну и — подставляй шею…
— Это ты верно, — задумчиво сказал Яков, — и про отца верно, и про горбатого… Эх, не к месту мы с тобой родились! Ты вот хоть злой; тем утешаешь себя, что всех судишь… и всё строже судишь… А я и того не могу… Уйти бы куда-нибудь! — с тоской вскричал Яков.
— Куда уйдёшь? — спросил Илья, тонко усмехаясь. Оба замолчали, уныло сидя друг против друга у стола.
А на столе лежала большая рыжая книга в кожаном переплете с железными застёжками…
В сенях кто-то завозился, послышались глухие голоса, потом чья-то рука долго скребла по двери, ища скобу. Товарищи безмолвно ждали. Дверь отворилась медленно, не вдруг, и в подвал ввалился Перфишка. Он задел ногой за порог, покачнулся и упал на колени, подняв кверху правую руку с гармоникой в ней.
— Тпру! — сказал он и засмеялся пьяным смехом. Вслед за ним влезла Матица. Она тотчас же наклонилась к сапожнику, взяла его подмышки и стала поднимать, говоря тяжёлым языком:
— Ось, як нализався… э, пьяниця!
— Сваха! не тронь… я сам встану… са-ам…
Он закачался, встал на ноги и подошёл к товарищам, протягивая им левую руку:
— Здрас-сте! Наше вам, ваше нам…
Матица густо и бессмысленно захохотала.
— Откуда это вы? — спросил Илья.