Том 5. Воспоминания
Шрифт:
За что его горячо любило и уважало студенчество, это за необычайную отзывчивость на все студенческие горести и невзгоды, за всегдашнюю готовность прийти на помощь решительно всем, чем только мог. Это был святой бессеребренник. Слово «студент» служило для него полной гарантией благородства и порядочности человека. Сколько его на надували, он не становился осторожнее. Нужна ли была кому из студентов книга, материальная помощь, рекомендация — всякий шел к Оресту Миллеру и отказа никогда не встречал.
19
Тише! Тише! (нем.)
— Вот кстати! Возьмите, коллега, фрак и заложите.
После больших хлопот и хождений по начальству Оресту Миллеру удалось основать при университете студенческое Научно-литературное общество, где студенты выступали с рефератами на научные и литературные темы. По тому времени подобное общество было явлением совершенно небывалым. Председателем общества был Орест Миллер. Жил он одиноко. Рассказывали, что в молодости он любил девушку, она умерла, и на всю жизнь он остался верным ее памяти и девственником. Осенью 1887 года, после смерти Каткова, Орест Миллер посвятил лекцию резко-отрицательной оценке его деятельности и за это был уволен из университета. Умер от разрыва сердца в 1889 году.
Жить было трудно и грустно.
Получали мы с братом Мишею из дома по двадцать семь рублей в месяц. Приходилось во всем обрезывать себя. Горячую пищу ели раз в день, обедали в кухмистерской. Утром и вечером пили чай с черным хлебом, и ломти его посыпали сверху тертым зеленым сыром. Головки этого сыра в десять копеек хватало надолго. После сытного домашнего стола было с непривычки голодно, в теле все время дрожало чисто физическое раздражение. Очень скоро от обедов в кухмистерской развился обычный студенческий желудочно-кишечный катар: стул был неправильный, а животе появлялись жестокие схватки, изо рта пахло, расположение духа было мрачное.
И много еще было причин, от которых было тяжело и грустно. Я, например, никак не мог научиться «мыслить». А какой же это студент, если он не умеет мыслить? В Публичной библиотеке иногда приходилось видеть: перед читальным залом, в комнате, где на высоких конторках лежат каталоги, быстро расхаживал студент с длинными черными волосами и черной бородкой; нахмурив брови и заложив руки за спину, он ходил от площадки лестницы и углу между книжными шкафами, — и сразу было видно, что мыслил. Я этого совсем не умел. Пробовал дома ходить так по комнате, заложив руки назад и нахмурив брови, но мысли рассеивались, и ничего не выходило. А между тем я чувствовал: мысли мои все какие-то непродуманные, неустойчивые, и на них нельзя было строить жизнь.
Это угнетало всего больше. Меня приводило в отчаяние, что я никак не могу выработать себе твердых, прочных убеждений. Все обдумал, все обосновал; услышишь или прочтешь новое возражение, — и взгляды опять начинают колебаться. Раздражала и томила — трудно мне это выразить — никчемность какая-то моих мыслей. Я к ним приходил после долгих размышлений, а потом сам удивлялся, на что мне это нужно было?
Прочел, например, роман Бертольда Ауэрбаха «Дача на Рейне». Мне он не понравился. Я много Над этим думал и потом записал в дневнике:
Я признаю романы только четырех родов: прагматические, тенденциозные, психо-аналитические и исторические. Под словом «исторический роман» я понимаю совершенно иное, чем все. «Князь Серебряный» — роман прагматический, а не исторический; романы Тургенева — все романы исторические, потому что они способствуют историческому пониманию и изучению известной эпохи. «Война и мир» — не исторический, а психо-аналитический роман. Остальные романы ни к чему. К этим относится а «Дача на Рейне». Тут нет ни глубокого психологического анализа, ни живых людей, ни данных для исторического понимания эпохи, ни даже особенного интереса прагматического хода событий. Поэтому этот роман должен быть отвергнут.
Потом перечитывал такие записи, — и противно было. Как неумно и, главное, — к чему? Так, какое-то плескание водою.
От споров с товарищами была та же неудовлетворенность. На глупые возражения я возражал глупо, процесс спора заводил в какой-то тупик, и получалось одно раздражение. Только долгим трудом и привычкою дается умение незаметно для противника
Падала вера в умственные свои силы и способности, рядом с этим падала вера в жизнь, в счастье. В душе было темно. Настойчиво приходила мысль о самоубийстве. Я засиживался до поздней ночи, читал и перечитывал «Фауста», Гейне, Байрона. Росло в душе напыщенное кокетливо любующееся собою разочарование. Я смотрелся в зеркало и с удовольствием видел в нем похудевшее, бледное лицо с угрюмою складкою у края губ. И писал в дневнике, наслаждаясь поэтичностью и силою высказываемых чувств:
И умрет студент… И найдут его дневник… И будут дивиться, почему же он был несчастлив?.. Он был не совершенно глуп… У него была семья, любящая, честная, хорошая семья… Он любил, и любовь ярким, лучезарно-небесным светом освещала его жизненный путь… Он любил науку… В часы отдыха он предавался вдохновению — и если не в гениальных, то все же не в совершенно бездарных стихах искренно рисовал треволнения своей жизни… Он был небогат, — ему приходилось часто отказывать себе в театре и в хорошей книге, но он твердо был убежден, что не в деньгах счастье… Он сознавал, что, несмотря на частые, довольно глубокие падения, он не был и не будет подлецом… В разговоре с Гете, Гейне, Тургеневым и Гоголем он забывал все на свете… О. да! Он был счастлив!..
. . .
Он был счастлив?. О, нет!.
. . .
Бедный, бедный студент!. Чего же ему было нужно?. Чего?. Счастья!..
Да ведь счастья нет на земле! Что же, он этого знал?. Знал, но — увы! — не хотел верить.
Он приехал в Петербург с гордыми, орлиными мечтами, весь мир был перед ним открыт, в близком будущем он вдохновенным оком прозревал сияющую, бессмертную славу… И вдруг ему в лицо раздался наглый демонский хохот, полный разъедающего, смертоносного яда… Пораженный ужасом, он отскочил назад… Поднял глаза, — перед ним стояло страшное, отвратительное видение с адскою усмешкою на искривленных устах; оно махнуло рукой… Юноша, рыдая, упал на землю, закрыв лицо руками… Он долго плакал… Когда же, наконец, поднялся, — он испугался самого себя. Прежний детский, беззаботный, доверчивый смех навсегда покинул его запекшиеся уста, и в груди глухим эхом перекатывался знакомый хохот… Розовая повязка навсегда упала с глаз, и подозрительная, угрюмая улыбка тронула его губы… С тех пор он смеялся, — но смеялось одно лицо… В сердце царствовал безотрадный, печальный холод… Он искал теперь не идеалов, — нет! Смерти, смерти искал бедный, разбитый старый ребенок… Он позвал могучую царицу мира… И она пришла… Он последний раз оглянулся назад, сладкие слезы воспоминания засверкали на его исхудавших щеках, — и с замиравшей дрожью он подал руку желанной подруге… Нашел ли он там, чего искал?. Бедный, бедный студент!.
. . .
Такою напыщенною, фальшивою чепухою я с наслаждением заполнял страницы дневника и поливал их самыми искренними слезами жалости к самому себе. Через несколько месяцев я записал в дневнике:
Перечитывая все, написанное в ату пору разочарования, я был поражен содержащеюся в нем глубиною поэтического чувства, которой я и не подозревал за собою; может быть, это — лучшее доказательство, что это было написано искренно и действительно прочувствовано.
Лекции я посещал усердно. Ходил в Публичную библиотеку и там читал книги, рекомендованные профессорами, — особенно по русской литературе: я хотел специализироваться в ней. По вечерам, когда Миша ложился спать, я садился за свой стол, курил папиросу за папиросой и в густо накуренной комнате сочинял стихи, читал по-немецки «Фауста» и Гейне и вообще то, что было для себя.
Из дневника:
7 ноября 1884 года
Сегодня прочел первую статью Писарева о нашей университетской науке, и она заставила меня прийти к тому выводу, что рано еще погружаться мне в выбранную специальность — русскую литературу, что нужна сначала общая подготовка, что прежде чем читать Нестора и «Русскую правду», нужно изучать Шекспира, Гете, Шиллера и т. д., с одной стороны, Гизо, Гервинуса, Ранке, Тьера, Маколея, с другой — нужно познакомиться с политической экономией, изучать новую русскую литературу, — не читать, а изучать, — начиная Белинским с его учениками, затем Писарева, Добролюбова, Чернышевского, — Хомякова, Аксаковых, Самарина (Ю. Ф.); французскую, немецкую, английскую литературу и т. д., - тогда можно будет приняться за Нестора и «Русскую правду».