Том 5. Воспоминания
Шрифт:
По залу перекатывались рукоплескания.
— Вы подпишетесь под адресом?
— Ни за что!
Спрашивал высокий студент с черной бородкой, бледный и очень взволнованный. Фамилия Порфиров. Я с ним встречался в библиотеке студенческого Научно-литературного общества, где мы оба работали библиотекарями.
Подошел Воскобойников, студент-естественник, член нашего кружка. Еще подошли. Я предложил:
— Когда пригласят подписываться, выйдем все первыми, один за другим, и заявим, что отказываемся подписаться.
Теперь в душе с вызовом думалось
Мы протолкались сквозь гущу студентов и стали в первом ряду. Но ректор проявил большую осторожность, — а может, и мягкость душевную: студентам не было предложено подписаться.
Ректор сошел с кафедры. Не смолкая, гремели рукоплескания. Один студент вскочил на подоконник и затянул «Боже, царя храни!» Его стащили за фалды. Но та же песня раздалась с другого конца, и масса дружно подхватила. Студенты валили к выходу, демонстративно-широко раскрывали рты и пели.
Я пошел в библиотеку нашего Научно-литературного общества. Порфиров, схватившись за голову и наклонясь над столом, рыдал. Остальные все стояли, — бледные, растерянные и подавленные.
Эта патриотическая манифестация студенчества в моем воспоминании стоит вехой, отмечающей обрывистый уклон в общественных настроениях студенчества во второй половине восьмидесятых годов. На глазах настроения эти катились в откровенную грязь. На университетском празднике 8 февраля Владимир Соловьев, сказавший речь против антисемитизма, был освистан слушателями. Осенью 1888 года произошло так называемое «чудесное спасение» царя с семейством около станции Борки: царский поезд на всем ходу сошел с рельсов и опрокинулся, и все остались живы. Когда царь после катастрофы воротился в Петербург, студенты на Казанской площади густою массою окружили царский экипаж, кричали «ура!», целовали царю руки. Царь после этого говорил министру народного просвещения Делянову, что испытал большое удовольствие и умиление от встречи, которую ему устроили эти «милые мальчики».
Покушение 1 марта 1887 года было последнею вспышкою революционных террористов. И все стало тихо. Жизнь превратилась в мутное, мертвое болото. Горизонт был темен, И становилось кругом все темнее.
Мне все больше становился неприятен Печерников, — душевным своим цинизмом! всегдашним уменьем выйти из спора победителем нисколько не убежденного противника, своею софистикой, которой я не умел разоблачить, и своею властью надо мною. Она сказывалась даже в мелочах.
— Перейдем на ту сторону улицы.
— Незачем, и здесь хорошо.
Так он мне. Если же Печерников говорил «на ту сторону», то без разговоров переходили. И так во всем. Я не хотел ему подчиняться, но подчинялся невольно. И большого труда стоило вести собственную свою нравственную линию под его мефистофелевской усмешкой и уменьем неопровержимо доказать правильность своего мнения.
Я стал избегать его. Сам к нему не заходил. Если он звал куда идти, — под разными предлогами
Однажды Печерников пришел ко мне, — бледный, очень взволнованный, и сказал:
— Мне нужно с тобой поговорить. И спросил:
— Почему ты меня стал избегать?
Я сначала отнекивался, потом высказал все, что имел против него. Печерников слушал, и лицо его становилось все радостнее. Он облегченно вздохнул.
— Только-то? Ну, слава-те, господи! А я уж думал нивесть что… — Он улыбнулся. — Будем теперь всегда переходить улицу там, где захочется тебе.
Он положил руку на мою кисть, крепко пожал ее сверху.
— Викентий, друг мой милый! Я очень дорожу твоею дружбой. Ты такой чистый и умилительно-наивный, хотя вовсе не глупый. Я совсем себя иначе начинаю чувствовать, когда с тобою… — Оживился и сказал: — Ну, одевайся поприличнее, едем!
— Куда?
Он рассказал: у московского одного купца какие-то две облигации по тысяче рублей потеряли силу, он передал их Печерникову и обещал 50% с суммы, которую ему удастся за них получить. Печерников подавал прошеная в разные департаменты и министерства, ссылался на свое бедственное студенческое положение и добился-таки, что ему за эти облигации заплатили четыреста рублей, — значит, получил куртажу двести рублей.
— Ты в ресторане Палкина никогда еще не бывал?
— Конечно, не бывал.
— Едем туда, кутнем на купцовские денежки. Увидишь, как там едят. Шампанского спросим.
— Нет, не поеду. Мне не нравится, как ты эти деньги получил.
Печерников потемнел. Потом тряхнул головою.
— Ну, тогда черт с ними, с денежками этими. Жертвую их на нелегальную типографию. Пойдем в трактиришко, выпьем на честные деньги, расходы пополам…
Мы сидели в «Золотом якоре», пили водку. Печерников был необычно как-то растроган, жал мне руку и повторял, как он рад, что все недоразумения между нами разъяснились. И прибавил:
— Я глубоко убежден: нет между друзьями таких недоразумений, которых нельзя было бы благополучно распутать. За одним только исключением: если в отношения замешана женщина. Ну, тогда пиши пропало!
Расстались мы дружески.
А недели через две пришел ко мне Воскобойников и с неулыбающимся лицом сказал:
— Нужно нам с вами обсудить одно дельце.
— Какое?
Он взволнованно сел.
— Вы знаете? Леонидка… Уже с год, по-видимому, как болен сифилисом.
— Что вы говорите? Воскобойников рассказал, что раз он зашел к Леониду, не застал его дома, а ему нужен был для реферата Щапов. Стал искать, выдвинул нижний ящик комода, — и увидел там баночку с ртутною мазью, шприц, лекарственные склянки с рецептами еще за минувший год.
— Тут я вспомнил, — прибавил он, — ряд его поступков, которые очень казались странными. Помните, раз зимою, у него: стаканов лишних не было, я хотел налить себе в его стакан, он закрыл его рукою и не дал; я его обругал тогда, а он уперся на своем: «Это мой каприз, — не дам!» Ясно, почему не хотел дать.