Том 6. Идиот
Шрифт:
— Лукьян Тимофеич, а Лукьян Тимофеич! Вишь ведь! Да глянь сюда!.. Ну, да пусто бы вам совсем!
И кухарка ушла, махнув руками и рассердившись так, что даже вся покраснела.
Лебедев оглянулся и, увидев князя, стоял некоторое время как бы пораженный громом, потом бросился к нему с подобострастною улыбкой, но на дороге опять как бы замер, проговорив, впрочем:
— Си-си-сиятельнейший князь!
Но вдруг, всё еще как бы не в силах добыть контенансу, оборотился и, ни с того ни с сего, набросился сначала на девушку в трауре, державшую на руках ребенка, так что та даже несколько отшатнулась от
— Для… почтительности, хе-хе-хе!
— Вы всё это напрасно… — начал было князь.
— Сейчас, сейчас, сейчас… как вихрь!
И Лебедев быстро исчез из комнаты. Князь посмотрел в удивлении на девушку, на мальчика и на лежавшего на диване: все они смеялись. Засмеялся и князь.
— Пошел фрак надеть, — сказал мальчик.
— Как это всё досадно, — начал было князь, — а я было думал… скажите, он…
— Пьян, вы думаете? — крикнул голос с дивана. — Ни в одном глазу! Так разве рюмки три-четыре, ну пять каких-нибудь есть, да это уж что ж — дисциплина.
Князь обратился было к голосу с дивана, но заговорила девушка и с самым откровенным видом на своем миловидном лице сказала:
— Он поутру никогда много не пьет; если вы к нему за каким-нибудь делом, то теперь и говорите. Самое время. Разве к вечеру когда воротится, так хмелен; да и то теперь больше на ночь плачет и нам вслух из Священного писания читает, потому что у нас матушка пять недель как умерла.
— Это он потому убежал, что ему, верно, трудно стало вам отвечать, — засмеялся молодой человек с дивана. — Об заклад побьюсь, что он уже вас надувает и именно теперь обдумывает.
— Всего пять недель! Всего пять недель! — подхватил Лебедев, возвращаясь уже во фраке, мигая глазами и таща из кармана платок для утирки слез. — Сироты!
— Да вы что все в дырьях-то вышли? — сказала девушка. — Ведь тут за дверью у вас лежит новешенький сюртук, не видели, что ли?
— Молчи, стрекоза! — крикнул на нее Лебедев. — У, ты! — затопал было он на нее ногами. Но в этот раз она только рассмеялась.
— Вы чего пугаете-то, я ведь не Таня, не побегу. А вот Любочку так, пожалуй, разбудите, да еще родимчик привяжется… что кричите-то!
— Ни-ни-ни! Типун, типун… — ужасно испугался вдруг Лебедев и, бросаясь к спавшему на руках дочери ребенку, несколько раз с испуганным видом перекрестил его. — Господи, сохрани, господи, предохрани! Это собственный мой грудной ребенок, дочь Любовь, — обратился он к князю, — и рождена в законнейшем браке от новопреставленной Елены, жены моей, умершей в родах. А эта пигалица есть дочь моя Вера, в трауре… А этот, этот, о, этот…
— Что осекся? — крикнул молодой человек. — Да ты продолжай, не конфузься.
— Ваше сиятельство! — с каким-то порывом воскликнул вдруг Лебедев, — про убийство семейства Жемариных в газетах изволили проследить?*
— Прочел, — сказал князь с некоторым удивлением. — Ну, так вот это подлинный убийца семейства Жемариных, он самый и есть!
— Что вы это? — сказал князь.
— То есть, аллегорически говоря, будущий второй убийца будущего второго семейства Жемариных, если таковое окажется. К тому и готовится…
Все засмеялись. Князю пришло на ум, что Лебедев и действительно, может быть, жмется и кривляется потому только, что, предчувствуя его вопросы, не знает, как на них ответить, и выгадывает время.
— Бунтует! Заговоры составляет! — кричал Лебедев, как бы уже не в силах сдержать себя. — Ну могу ли я, ну вправе ли я такого злоязычника, такую, можно сказать, блудницу и изверга за родного племянника моего, за единственного сына сестры моей Анисьи, покойницы, считать?
— Да перестань, пьяный ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и всё высоким слогом с детьми дома говорит. Пред мировыми судьями пять дней тому назад говорил. И кого же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, всё ее достояние, себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за то, что пятьдесят рублей обещал ему дать…
— Пятьдесят рублей, если выиграю, и только пять, если проиграю, — объяснил вдруг Лебедев совсем другим голосом, чем говорил доселе, и так, как будто он никогда не кричал.
— Ну и сбрендил, конечно, не старые ведь порядки-то, только там насмеялись над ним. Но он собой ужасно доволен остался; вспомните, говорит, нелицеприятные господа судьи, что печальный старец, без ног, живущий честным трудом, лишается последнего куска хлеба; вспомните мудрые слова законодателя: «Да царствует милость в судах»*. И верите ли: каждое утро он нам здесь эту же речь пересказывает, точь-в-точь как там ее говорил; пятый раз сегодня; вот перед самым вашим приходом читал, до того понравилось. Сам на себя облизывается. И еще кого-то защищать собирается. Вы, кажется, князь Мышкин? Коля мне про вас говорил, что умнее вас и на свете еще до сих пор не встречал…
— И нет! И нет! И умнее на свете нет! — тотчас же подхватил Лебедев.
— Ну, этот, положим, соврал. Один вас любит, а другой у вас заискивает; а я вам вовсе льстить не намерен, было бы вам это известно. Не без смысла же вы: вот рассудите-ка меня с ним. Ну, хочешь, вот князь нас рассудит? — обратился он к дяде. — Я даже рад, князь, что вы подвернулись.
— Хочу! — решительно крикнул Лебедев и невольно оглянулся на публику, которая начала опять надвигаться.
— Да что у вас тут такое? — проговорил князь, поморщившись.
У него действительно болела голова, к тому же он убеждался всё больше и больше, что Лебедев его надувает и рад, что отодвигается дело.
— Изложение дела. Я его племянник, это он не солгал, хоть и всё лжет. Я курса не кончил, но кончить хочу и на своем настою, потому что у меня есть характер. А покамест, чтобы существовать, место одно беру в двадцать пять рублей на железной дороге. Сознаюсь, кроме того, что он мне раза два-три уже помог. У меня было двадцать рублей и я их проиграл. Ну, верите ли, князь, я был так подл, так низок, что я их проиграл!