Том 6. Зимний ветер. Катакомбы
Шрифт:
Здесь был вечный сумрак.
Чад. Пеленки. Дети. Гудение керосинки «Грец».
На столе с ногами сидел еврейский портной в железных очках и пейсах и шил.
Натыкаясь на детские горшочки и больно ударившись коленкой об угол большой чугунной швейной машины, Петя шагнул за ситцевую занавеску и увидел полуодетого отца, который сидел в пенсне на носу за своим письменным столом и, близоруко наклонившись над кипой бумаг, время от времени делал на полях аккуратные значки.
— Папочка!
— А, это ты, сынок. Садись куда-нибудь. Я сейчас.
Василий
— Ты что это, Петруша? Уже выздоровел? Неужели опять на позиции?
И все лицо его, даже буро-малиновая шея, побледнело.
— Ну, до позиций еще далеко, — сказал Петя, усаживаясь на железную отцовскую кровать. — Да и вряд ли успею. Видать, война кончается.
Василий Петрович снова повеселел:
— Дай бог. Прекрасно. Ну, Петруша, рад тебя видеть. Спасибо, что навестил. А я тут, видишь ли, совсем недурно устроился. Удобно, а главное, дешево. Вполне по средствам. Тесновато, правда, но много ли человеку нужно?
Он чуть было не сказал «земли нужно», но сам испугался и пропустил слово «земли».
Петя увидел некоторые из их вещей, загромождавших всю эту каморку с грязными, очень старыми обоями со следами клопов.
Здесь были их умывальник с треснувшей мраморной доской, висячая бронзовая лампа из столовой, шкаф со знакомыми, но как бы сильно постаревшими книгами, бельевая корзина в виде бочки с кольцами, стенные часы, те самые, механизм которых отец каждый месяц собственноручно купал в керосине.
Из узлов выглядывали старые носильные вещи, между прочим Петин швейцарский плащ, с цепочкой вешалки, так живо напомнившей Пете бурю в горах, Марину, письмо с адресом.
Петя увидел большой, увеличенный с фотографии портрет матери в черной раме: на Петю слегка раскосыми японскими милыми глазами из-под челки смотрела молоденькая гимназистка в белом переднике и круглом отложном воротничке.
Мать смотрела на сына. И мать была года на три младше сына.
В углу висела семейная икона Бачей — спаситель с двумя поднятыми перстами, в серебряном фольговом окладе, с восковым свадебным флердоранжем за стеклом, и перед ней, совсем-совсем как в детстве, теплилась малиновая лампадка, а на стене слегка колебалась тень сухой пальмовой ветки.
Семья распалась, но Василий Петрович, как улитка, всюду носил на спине свой домик.
— Омниа меа мекум порто, — сказал отец, хрустя пальцами. — Все свое с собой ношу.
Петя хотел сообщить отцу, что женится, но промолчал, почувствовав странную неловкость.
— Получай, — торжественно проговорил он и с треском выложил на стол прямо на корректурные листы новенькую сторублевку.
— Что это?
— Матушка Екатерина.
— Зачем? — нерешительно, даже несколько испуганно спросил Василий Петрович.
— Бери, бери, старик, пригодится, — произнес Петя, изо всех сил стараясь под ненатуральным тоном какого-то доброго молодца скрыть чистое, радостное волнение
Эти деньги были ценой его крови.
Василий Петрович сразу понял, что делалось в душе сына.
— Спасибо, мальчик, — сказал он просто и весело прихлопнул сторублевку своей старческой рукой с набухшими венами и вросшим в палец обручальным кольцом. — Ты меня, признаться, выручил. Теперь, знаешь ли, такая дороговизна, что на базар и не сунься.
Он обнял сына и по старой привычке поерошил ему волосы.
— А как же, так сказать, у тебя отношения с действующей армией? — спросил он, с тревогой заглядывая в глаза Пете. — Я вижу, ты уже поправился, и меня это тревожит. Неужели тебя опять потащат на эту муку?
Для «оборонца» подобные слова были весьма странными. Но, может быть, он уже стал «пораженцем»?
— А! — легкомысленно махнул рукой Петя. — Не думаю. Вряд ли. Дело идет к концу. Во всяком случае, пока меня не трогают. Живу себе в лазарете и в ус не дую.
— Ох, Петруша, Петруша…
Василий Петрович вздохнул, посмотрел на образ Христа-спасителя и перекрестился.
По-видимому, он уже и вправду стал «пораженцем».
— Ну, старик, так будь здоров. Теперь мы будем видеться часто, — сказал Петя, испытывая сильное желание поскорее выйти на свежий воздух, вон из этой трущобы.
Но вдруг что-то рванулось у него в сердце.
— Папочка! — воскликнул он, изо всех сил обняв отца за шею, и припал лицом к его голове, похожей на большое растрепанное гнездо.
Он стал осыпать поцелуями его шею, лицо, руки и, с трудом сдерживая слезы, выбежал по скрипучей лестнице на сумрачный двор, увешанный тряпками, где холодный октябрьский ветер раскачивал высохшие плети дикого винограда, обвивавшего проволоку, натянутую с наружной стороны щелистых, дощатых галерей с кое-где выбитыми стеклами.
Петя вскочил на дожидавшегося его извозчика и, купив на Дерибасовской в новом, военного времени, модном кондитерском магазине «Бонбон де Варсови» (то есть «Варшавские конфеты») десяток замечательных, очень дорогих пирожных, уложенных хорошенькой полькой серебряными щипцами в картонную коробочку, поскакал с визитом к тете.
У ворот на стене Петя увидел самодельную вывеску, извещавшую, что во дворе направо, ход вниз, открылась общедоступная библиотека-читальня для интеллигентных тружеников, спросить мадам Янушкевич.
Тут же по-детски была намалевана какая-то странная птица вроде курицы с растопыренными крыльями, в которой лишь человек с большой фантазией мог угадать изображение раскрытой книги.
От слов «мадам Янушкевич» Петя болезненно поморщился, но все же, решительно звеня шпорами, вошел во двор, повернул направо, спустился вниз, нашарил в потемках дверь, обитую рваной клеенкой, и сразу же очутился перед Татьяной Ивановной, которая в прическе валиком а-ля знаменитая исполнительница цыганских романсов Вяльцева сидела в пустой прихожей за маленьким столиком с ящиком библиотечной картотеки.