Том 7 (доп). Это было
Шрифт:
– Жуть… – прошептал Безрукий, озираясь, – что-то и курей не видно?.. А были будто…
И не знал Безрукий, – не померещилось ли ему, как утром.
– Целую стайку видел? Покликать разве?..
Он покликал – и испугался звука. Пропали куры.
– Как же быть-то? – спросил он смутные тополя глазами. Чутко стояли они на светлом небе, прислушивались как будто, собрав свои ветви к ночи.
– Не спит ли уж на задворках?.. Пугаясь шагов, он стал обходить казарму.
Боковое окошко, к Перевалу, не пылало, а лишь тускло
На задворках чернел колючей горою хворост. Отблескивая зарю, торчал топор на обрубке, лежала грудка дровишек-суши, будто только что бросили работу. На закопченных камнях огнища чернел котелок с водою, – плавал на ней листочек. Брошены на сушняк черная рубаха и портянки, стиранные, в морщинках. Видно по всему было, что Сшибок наскоро отлучился: в такое время не бросят добра на воле.
Безрукий напился из котелка, пощупал под золой землю, – давно погасло. Заботливо осмотрел рубаху… – добротная, ни заплатки, ластик; на муку если, – фунтов восемь. Приметил – под сушняком белеет! Нашел коробку из-под печенья, с веселых времен осталась… Разобрал на крышке, на обрывке –
«Чайное печенье»
(Смесь)
– синие буквы, веселым вавилоном, виноград, а кругом пляшут штучки, румяные, бугорками, как живые! Осмотрелся по сторонам и поднял крышку… Чудесное пшено было, золотое, – такого теперь не сыщешь. Втянул губами… Рассыпчатое, как сахар. И отсыпал в карман немножко.
– Кулешик на ужин варить будет… не откажет…
Подумал, ждал его Сшибок на Кузьму-Демьяна…
– Не за пшеницей ли пошел в камни, для промена?.. Запасов теперь дома никто не держит. Должен сейчас вернуться, тёмно…
Про обещанные брюки он не раз за дорогу думал – и надумал: бандиты на Перевале отобрали!
Он представил, как будет плакать, рассказывать про татар-бандитов, как убивать хотели, – и вспомнил жуткие глаза Сшибка, – Не поверит, не даст пшеницы…
Показалось, будто собака лает?.. Он долго слушал. Не было ни звука слышно.
– В балке, может, чего заслышал… побег с Волканом?..
Думая о тяжелой встрече и о кулеше с салом, он присел на хворост, лицом к закату, и, пожевывая пшено, стал дожидаться Сшибка.
Здесь было веселее, чем – к дороге.
С задворков падал глубокий спуск, под ногами темнел дубняк, тускло светились камни, балки, дальше, валились одна за одной в долину. На светлой дали чернел Бабуган горбами, лесистый, мягкий. Багрово пылало за ним небо, сулило назавтра ветер. Глубокая, на версты, долина затягивалась мглою. Но еще видны были рыжие купы поросли, светлые ряды нив, темнели шашками виноградники, белели разводами дороги, крапинками яснели дачки. Светлая плавала мгла в долине, яснел и яснел месяц, ложились тени.
Меркнущая долина и строгий, мохнатый Бабуган тревожили близкой ночью. Слева, из-за округлых лесных вершин, выглядывал камень Чатыр-Дага, в медно-лиловом
– Ну, как же быть-то? – спросил Безрукий потухший камень.
Фыркнул – испугал ежик, темным клубком покатился в хворост. Сидеть стало неспокойно, и Безрукий пошел к казарме.
На краю обрыва темнел сарайчик.
– Не там ли куры?
Он заглянул в сарайчик, увидал на полке шампанские бутылки, пузатые, смоляные… – вспомнил, как инженер путейский учил откупоривать их Ганку…
Не было ни дверки, ни насестов. Это его смутило.
– Да где же куры?.. Здесь бы должны вертеться, пора садиться. Целую стайку видел?
Он оглянул задворки, рогатый хворост, чернеющий котелок, пустынный, – и стало еще тревожней. Быстро темнело, накрывало.
Он пошел задней стеной казармы, глухим бурьяном. Одиноко смотрело окошко на задворки, – закуток Сшибка, где спали когда-то дочки. И оно было забрано досками.
Шурша бурьяном, Безрукий добрался до окошка и пригляделся в щели. Так, мутилось…
– Была тут у них печка… пампушки пекли девчонки, вареники гостям крутили? Она, печка… И самый его самовар ведерный… к печке?.. Еще и самовар все держит! Надежду имеет, значит… А строго берегется, и тут заколотился!.. – присматривался Безрукий к белевшей печке. – Продухи только вверху оставил. Живет тут, в жути!
Он обошел казарму и опять вышел на дорогу. Пустая была дорога, темнела к ночи. Он долго стоял, все слушал. Ни шороха, ни звука. Поглядел туда и сюда, – пустая.
Оглянул казарму. Строже показалась она ему, синей и синей к ночи, с черными крестовинами окошек, под черным горбом крыши. Высокие тополя закутывались тенями, жались.
– Чего на дороге стоять, пойду прилягу… – решался войти Безрукий, – за что же ему браниться? устал человек с дороги… Все же люди!
Он решительно повернул к казарме и вдруг – запнулся… Пугливой стайкой бежали от двери куры.
– Да… откуда они, черт, ку-ры?!
Он ясно видел: черные, как одна, бежали за казарму куры. Как мыши, тихо.
– Куры?..
Он захотел проверить. Пошел, дошел до угла – и забоялся. Кусты за углом темнели.
– Откуда же они взялись?.. Не было на задворках… – подумал растерянно Безрукий. – Мерещится мне, что ли?
Два раза видел… И стало легче, когда придумал: конечно, куры, тогда убежали за казарму, а как пошел на задворки, вернулись к двери…
– В хате курей держит, вот и трутся…
Но он не вошел в казарму, а сел у двери, на камень. Широкий был камень плоский, совсем как жернов. Знакомый камень. Самовар раздувал Сшибок на этом камне. Нож, бывало, точил здесь Сшибок, когда заказывали господа барашка… И всегда сидела картинкой которая-нибудь из дочек, в расшитой цветной сорочке, в лентах, в звонких монистах-бусах, и вертко бежала в хату, завидя, что едут гости.