Том 7 (доп). Это было
Шрифт:
– 19!
Да, девят-надцать! Эту цифру помнил. Подумал… не подумал, а рванул из глыби: «36?» И бросил сотню. Смотрю на потолок, на завитушку… – будет?!. Крутился долго… щелкнул!..
– 36!
Как надо. Белоэерск смеялся. Я выбрал – 19. Ударов тридцать – мимо. Все по сотне. 36?.. Поставил.
– 19!
Нет, 36! Три раза ставил – мимо. Подумал: «Па-ша!» Выпало – зеро. Белоэерск смеялся! За пять минут до полдня, уходя, поставил… 19 + 12 = 31! Гляжу на завитушку: «дайся!» Крутился бесконечно, щелкнул с треском:
– 31!
Ее года!
Как пьяный,
– Мосье!..
Крупье глядел с улыбкой ангела из бездны. Сгреб я деньги, бросил 500 – кутите! Летел и знал, что – будет! Что? Ну, что… мое уж дело – что!..
Ровно в половине первого меня ввели. Апартаменты… – бывало, останавливался шах персидский. Так и называют – «персидские». Она – в лонгшезе, голубое платье. Мистер Смит-Вессон, как носорог, но добрый. Тиснул руку. Она приветлива – и наша, вся. Мистер Носорог счел долгом удалиться.
Поговорили. О том – ни слова. Я узнал: была в консерватории, открылся голос. «Случайно» вышла замуж, за певца. Отец сердился. Потом… отца, за помощь белым в Ярославле, расстреляли. Не потерпел ушкуйник! Я перекрестился. Она взглянула странно, горячо.
– Я его любил…
– Любили?..
Взгляд, далекий, «думка»…
Потом – этапы. Муж умер от сыпного тифа, на Дону. Затем – опять, этапы. Италия… Там ставили ей голос. Беглый взгляд, и – «думка»… Концерты и успехи. Американское турне, победы… мистер Смит-Вессон, по хлебу, – как радовался бы ушкуйник! – по хлебу, но джентльмен, спортсмен, владелец лошадей и банка, в сотне миллионов. Замужество. Весь мир стал – свой.
– И знаете… – сказала она мне, – он, право, кажется гораздо меньше, чем от Белозерска до Череповца! Бывало, – едешь, едешь…
Международной стала, – Лина-ди-Келетти, мистрисс Орчар и – Паша Разгуляева!
– А правда… в Белозерске, лучше было? – спросила с хитрою улыбкой, но я узнал глаза, те самые, что спрашивали в утро расставанья: «что же?..»
И я ответил, опустив глаза:
– Конечно, лучше.
Поняла она. Но мистера Орчара своего как будто любит. Он просит бросить сцену, она не хочет. Мир?.. Так пусть же будет!
Мы завтракали. Смит-Вессон сиял. Мы дружески поговорили. Он предложил мне «делать дело». За кофе Лина-Паша говорит:
– А помните… ту телеграмму?
– Помню.
И стала под сурдинку напевать:
И твое воспоминанье Заменит душе моей…И взглянула!..
– Что это… – спросил американец, – так приятно?
– Очень… – сказала Лина-Паша, – жаль, нет нот. Но… – и она взглянула… да, таким далеким взглядом, «белозерским», что у меня пропало сердце, – мы споем… потом?
– О, Боже мой, конечно!.. – задохнулся я.
– Трио… Мой Билли поет немножко, басом…
– Да, немножко… – с улыбкой подтвердил американец. И все. Простилась ласково и просто.
– Через час… мы едем в Вальпараисо. Будете за океаном – заходите. Ведь вы любитель… расстояний? И правда, мир, ведь, очень невелик…
Да, «будете за океаном…» Вот и все. Через час уехала, в train-bleu
– Эй, гарсон! Вы спите?!. Возьмете мне билет… на Вальпараисо!..
Спит…
Март, 1926 г.
Париж
Орел
Об этом говорили во всех судовых командах Лондонской гавани, по всем кабакам и всяким другим местечкам, где гуляют спущенные на берег матросы. И ныне всякий моряк, от Христиании до Мельбурна, расскажет на все лады, как русский матрос Джон Бе… – прозвище его черт упомнит! – и, понятное дело, bolchevik – здорово распотешил всех.
Историйка любопытная, и о ней стоит рассказать как следует.
Случилось это в 192… году. В Лондон пришел пароход «Россия» – табак и шерсть. Пароход шел из Константинополя, с командой довольно пестрой, и был как будто уже не русский, ибо Россия в то время устранилась, называясь мутно «РСФСР», – без гласных, как бред немого. На «России» имелся форменный русский флаг, – бело-сине-красная полоса, – но его, как будто, и не было. По крайней мере, как заявлял у судьи русский матрос Бебешин, 30 лет, – занесено в протокол лондонской морской стражи, – «ни одна собака, как говорится… ни одно судно не отсалютовало флагу, будто его и не было. И это меня очень огорчило!»
В разношерстной команде парохода большинство было русское, но настоящим матросом оказался только Иван Бебешин, названный в протоколе большевиком, что было отчасти верно.
Иван Бебешин, как он на суде признался, служил на том самом крейсере «Аврора», который в октябрьскую революцию бил по самому Зимнему дворцу. Он вошел победителем во Дворец, пил царское вино, плевал в зеркала, обдирал кресла и портьеры и всячески отводил душу. Был в красной армии и дрался на белом фронте. Потом – «Что-то не по себе стало. Объявили, что теперь Россия рабоче-крестьянской стала и советской, а русской власти и не видать, и никакого равенства, и против Бога. И даже не Россия, а какая-то „РСФСР“. Сукины дети, обманули. И это меня очень огорчило!» – рассказывал на суде Иван.
Под горячую руку он «ликвидировал» ихнего комиссара, – «пхнул ему, черту, в глотку собственный мой партейный билет – лопай!» Его повели расстреливать, но матросы выпустили дорогой, и он перебрался к белым. Служить не пошел: грудь у него была «в самой что ни есть татувировке, а по середке вытравлено – „ком. до гроба“, – не ототрешь».
«И стал я с Крыму как бы ни то, ни се, ни на том, ни на этом свете, ни коммунист, ни русский. А попадись на глаза – капут!»
Прогуляв все победное, что было, он нанялся в матросы на торговый пароход «Россия», ходивший от Константинополя до Крыма, – возил баранов. Эвакуация Крыма захватила его в Константинополе.