Том 7 (доп). Это было
Шрифт:
И я заплакала. Мне стало дурно. Меня увели в купе. Но я не могла лежать, мне было душно. Я вышла в коридор, прислонилась к окошку и все смотрела на бежавшую снежную Сибирь. Намело целые сугробы в тайге. Сторожки были занесены до окон. Ко мне подошел тот самый «старый революционер», взял меня за руку.
– Милая, успокойтесь. Вы слишком всё остро принимаете. Это молодое еще вино, вино революции, и оно шумно бродит. Есть между нами крайние, есть и прямые идиоты. Вы учтите разбитые жизни, личное… А сколько жертв! Большинство же идеалисты, а… только вот исковерканы.
Я
Утро. За окнами зима. Метель утихла, проглядывало солнце, какое-то больное, хладное. Снег плыл, валился с крыш. Наш поезд стоял на какой-то станции. Говорили за окнами – зима, зима! Я спросила, какая станция.
– Зима.
– Станция какая?..
– Да говорят вам – Зима!
Действительно, это была станция Зима, в глуши Сибири. Длинная, низенькая казарма, с поленницами дров, с голыми лиственницами, с мужиками в лохматых шапках и треухах. Я подумала: неужели и тут, сегодня, в Светлый День, будут кричать обычное, ужасное? И увидала, что из своего купе вышел «почетный», ткач иванововознесенец, что-то прожевывая. Неужели он опять про свое – «ломайте ноги»? Он спросил пробегавшего товарища: «начинать, что ль?» Тот удержал его: «нет соответствующего настроения толпы… что-то тут случилось, кого-то укокошили… до следующей остановки лучше».
Кто-то вбежал и крикнул:
– Слышали, какой ужас? Уголовные каторжане ночью вырезали целую семью! Ну да, на самой этой станции, вон, тот домик, красноватый… семеро душ хватили! Народ весь там, какие уж митинги.
Я слушала, потрясенная. Слышала: «вырезали, семеро душ, домик…» – и эти слова, без смысла, проскакивали в звоне, в пасхальном трезвоне-перезвоне. Этот звон показался мне страшным, кроваво-красным. Я бросилась из вагона, побежала в звоне… слышала – «всё залито… даже детей не пощадили…»
Случилось то, что сибирский мужик, на той же Зиме определил буквально по-пушкински: «грех кровавый». Так я и записала.
В метельную ночь, первую революционно-пасхальную ночь России, в конце марта 1917 года, в глуши Сибири, на станции Зима пущенные на волю каторжане вырезали семью товарного машиниста, семеро душ, считая с заночевавшим неизвестным солдатиком: молодую жену, подростка-свояченицу, мальчика и двух девочек и прапорщика-шурина. Вырезали двое болтавшихся с вечера «матерых», двое «волков из тайги». Зарезали, ограбили и пропали в метельной ночи.
Ходило по вагонам:
– Слышали, товарищ… вырезали семью… семеро душ…
Все слышали, многие даже видели, и вряд ли понимали, что случилось. Весь день тот я пролежала в своем купе. «Кровавый грех» представился мне ясным знаком, знаком в пути, – нашему поезду Свободы: «Вот смотрите!».
Не смотрел никто. Поезд в грохоте шел к России, к ее сердцу.
Апрель, 1937 г.
Париж
Публицистика
<Заявление>
В петроградской «Правде» от 20 мая, в объявлении о подписке на журнал «Петроград», в перечне сотрудников значится, между прочим, и – «Иван Шмелев».
Я, Иван Шмелев, заявляю:
Отношения к журналу «Петроград», как и ко всем, вообще, газетам и журналам Р.С.Ф.С.Р., не имею, о существовании журнала узнал впервые
Прошу русские газеты перепечатать это заявление.
2 июля 1923 г.
Трасс (Альп Миритим)
(Последние новости. 1923. 5 июля. № 982. С. 2; Дни. 1923. 10 июля. № 209. С. 5)
Слово о «Татьяне»
Думали ли когда-нибудь питомцы Московского и прочих русских университетов, что придет пора, когда они в мировом городе, в Париже, будут править как бы поминки по русскому просвещению?!
Вряд ли думали.
И еще меньше могли думать, что будут править эти поминки – тризну в стенах российского посольства!
Русские студенты, русские профессора… – и такие аристократические, такие высокопоставленные стены, еще таящие на своих зеркалах отражения государей, князей, министров, послов, – всех тех, кого русское общество обычно противополагало свободному просвещению, против кого бунтовало, кого критиковало, винило, и… даже убивало!.. И вот, роковые пути привели многих и многих представителей этого образованного общества из родной страны на чужбину и трагично поставили их с глазу на глаз с осколками от России, во всех землях, – с православными русскими храмами, с русскими домами, с русскими кладбищами, порогами и стенами русскими, с намекающими знаками России и от России, на чем как бы лежат ее ответы, где хранятся еще воспоминания о ее величавом прошлом. Крутит русский водоворот около русской церкви, и здесь, на Гренелль, и всюду, где осталась хотя бы только русская вывеска. Знаменательные пути, внушительные итоги!
Над этим очень и очень подумать следует.
Питомцы русских университетов, – многие-многие, – вне России. Былые храмы наук и среди них – старейший, храм под покровом Великомученицы Татьяны, – где?!. В этот день, 12 русского января, мы вспоминаем Татьяну нашу, всегда юную, прекрасную Татьяну, которую я невольно связываю с пушкинской, – с милой и чистой девушкой русской, с женственностью России, – с самой Россией. И вспоминаются мне «вещие», полные грусти и укоризны кроткой, слова:
Онегин, я тогда моложе, Я лучше, кажется, была, И я любила вас; и что же? Что в сердце вашем я нашла, Какой ответ?Вот над этим-то ответом подумать следует. Да, конечно, и думают. Я не остановлюсь здесь на всестороннем освещении этого «ответа». Я лишь коснусь тех общих причин, в недрах духа русской интеллигенции лежавших, – ложных шагов, которые способствовали тем роковым путям, что привели нас под стены русские во французском граде…
Стены Московского университета, дом Татьяны – остался в Москве, на Моховой, быть может даже и не Моховой теперь… а св. Татьяна, – сорвана, вырвана, выдрана, и ниша ее пуста. Души ее там уже давно нет, она еще раньше ушла куда-то и где-то живет – до времени. А помните – на круглом фронтоне, на угловом, золотые слова, выложенные русской вязью: «Свет Христов просвещает всех»?! Их тоже нет. Сбиты золотые слова, замазаны их гнезда, но можно еще читать о «свете» – по их следкам. Погас Свет – и уже нет просвещения!