Том 7. Художественная проза 1840-1855
Шрифт:
Он задыхался и не мог говорить.
— Сестрица, сестрица! посмотри: зеленый, какой зеленый! — кричали дети, тормоша сестру. — Ха-ха-ха!
Дети прыгали и хохотали.
Варюша взглянула: смех невинных малюток был заразителен — она тоже расхохоталась.
— Что, хорош твой жених, хорош? — воскликнул господин Раструбив. — Хочешь за него выйти? а? ха-ха-ха!
И он тоже расхохотался. Все хохотали. Соседние двери растворились. Появилось несколько лиц, более или менее знакомых Хлыщову. Хохот поднялся — гомерический!
— Пиявочек пиявочек! — кричал старик. — Поверьте, самое лучшее средство, почтеннейший. Оно и тем хорошо, что кровь
— У нас в Персии, — говорила Поликсена Ираклиевна, сдерживая густой, певучий свой смех, — случается, красят волосы, красят и лицо, но цвет, цвет…
— Я никогда но думал, — заговорил ошеломленный Хлыщов, — чтоб несчастие достойно было такого… такого… (он не докончил своей мысли). Конечно, большое несчастие, но неужели… неужели одно лицо могло так изменить дружеское расположение… приязнь даже, можно сказать. Сколько видим примеров в истории… сколько было даже великих людей с телесными недостатками… но не одна же наружность?.. Кажется, прежде всего душевные качества, душа…
— Душа? — подхватил старик. — Ха-ха-ха! знаем мы, какая у вас душа! А красильщица?
— Варвара Степановна! — воскликнул несчастный. — Неужели и вы? неужели те чувства, которые, можно сказать, соединяли наши сердца…
Она ничего не отвечала, но, продолжая хохотать, принесла брошку с изображением известного жука, показала ее несчастному и бросила…
Он всё понял и испустил странный, раздирающий крик… Ему стало вдруг душно, невыносимо душно. Он рванулся из объятий Раструбина, которого рука всё еще покоилась на его плечах, и побежал к двери.
Его проводили громким, всеобщим хохотом…
Так кончились приключения Хлыщова. Он воротился в Петербург, и первый человек, попавшийся ему тут, был господин Турманов, ехавший в великолепной коляске.
«Видно, выиграл! — подумал Хлыщов. — Так в жизни: один отыграется, а другой попадет в такой лабет, в такой лабет, что просто хоть пропадай…»
С месяц не мог он никуда показаться. Наконец в исходе сентября в первый раз радость посетила его: собака узнала его, — и надо было видеть, в каком восторге она была! Еще через месяц следы краски были уже едва заметны. Его начали узнавать и люди. Гуляя раз в отдаленной улице (в многолюдные он не смел еще показываться), он встретил шедших под руку господина Турманова и того приятеля, к которому писал из Москвы известное читателю письмо.
— А! Хлыщов! Хлыщов! — кричали они. — Насилу воротился!.. ну что, женат?
— Нет, — отвечал он сухо.
— А что же?
— Да так… невеста не понравилась…
1853–1855
Тонкий человек, его приключения и наблюдения *
Глава I,
в которой тонкий человек говорит, а друг его спит
23 марта 18** года, очень рано, часу в одиннадцатом, к Тростникову пришел приятель его Грачов и сказал с своей всегдашней важностью:
— Любезный Тростников, можешь ли ты уделить мне несколько часов времени?
— Изволь, сколько угодно. Но что такое особенное случилось?
— Мне нужно поговорить с тобою.
Тростников вдруг рассмеялся.
— Чему ты смеешься?
— Да как же не смеяться? Ты посмотри на себя. Так и Манфред не часто смотрел, я думаю!
— Перестань шутить. Я пришел сообщить тебе намерение, которое глубоко созрело в моей душе и должно иметь влияние на всю мою жизнь.
— В чем же оно состоит?
— Прежде чем я скажу его, я желал бы рассказать многое —
— Как торжественно! Извини, не могу не смеяться. Впрочем, готов слушать.
— Послушай, — таинственно сказал Грачов, нисколько не обидясь смехом своего приятеля. — Послушай, и ты перестанешь смеяться, ты, может быть, даже…
— Пролью слезу сострадания? Может быть; говори!
— Того, что я решаюсь доверить твоей дружбе (я знаю: ты умеешь уважать тайны друзей, и надеюсь, что могу назвать другом человека, с которым короток с самого детства), нельзя передать в двух словах, и потому если ты не расположен слушать теперь, то лучше скажи…
— Ничего, любезный друг, говори. Ты увидишь, что я не только уважаю тайны друзей, но даже умею выслушивать их. Итак, начинай!
Грачов начал:
— Чтоб сказать всё, я должен коснуться моего детства…
Но рассказ Грачова длился несколько часов, и как мы не принадлежим к числу друзей рассказчика, то не лучше ли нам сократить его? Благо у нас под рукою верное средство: опыт научил нас, что, как только торжественное «я» уступит место скромному «он», многие подробности, казавшиеся чрезвычайно важными, вылетают сами собою. Например: «Принужденный сам заботиться о долговечности моих сапогов, я приискал какой-то дрянной черепок, пошел на рынок, купил дегтю, увы! на последний гривенник, и, возвратись домой, тщательно вымазал мои сапоги, не щадя рук и подвергая невыносимой пытке мое бедное обоняние». Отбросьте «я», и останется: «Он купил дегтю и вымазал свои сапоги». Если вам мало одного примера, то можете делать опыты сами: теперь только и пишутся, что записки, признания, воспоминания, автобиографии. И вы увидите иногда результаты неожиданные. Эта невинная замена имеет действие лопаты, с помощью которой очищают — веют — только что вымолоченный хлеб: зерно остается на гумне, а шелуху и пыль уносит ветер… И нет ничего легче, как веять. Если вы живали в деревне осенью, то, верно, заметили, что этим делом занимаются даже малые ребятишки. Дружно предаются они своей работе; зачерпнув зерен, высоко взбрасывают они лопаты свои — и как, образовав на минуту темную бровь в воздухе, весело и хлестко падают тучные зерна на твердое, гладко укатанное гумно! Славный звук и вообще хорошая картина. Но жалкое зрелище представляет шелуха: как подбитая моль, вяло покружась в воздухе, она апатически оседает на траву или на болото и пропадает там. Но что до шелухи? О ней никто не думает. Дело в том, что очищаемый таким образом хлеб дает сытную и здоровую пищу, и да научатся «веять» все те, до кого это может относиться.
И мы попробовали веять. И опыт наш превзошел ожидания: рассказ Грачова разлетелся весь так, что уцелело только несколько отрывочных громких слов с приличным числом восклицательных знаков: «Скука, тоска, разочарование!..» Грачов жаловался на пустоту своей жизни и в подтверждение приводил свою биографию, точно не богатую ничем особенным. Итак, передавать читателю нечего, и приходится начать новую главу. Однако ж, если перескалывать нечего, то Тростникову пришлось много слушать. Как же он слушал? Сначала он брился, пил кофей, курил сигару, а потом стал зевать, закрываясь газетой, и наконец уснул. Проснувшись на эпизоде о какой-то панне Сабине, которую Грачов почитал чудом женских совершенств и которая провела его самым грубым образом, — проснувшись, Тростников взглянул на часы и внезапно озлился, должно быть от мысли, что нашелся человек, считающий его способным выслушивать такие длинные признания, чьи бы то ни было. Одновременно с озлоблением, как это часто бывает, он почувствовал голод, позвонил человека и велел подавать обед тотчас, как будет готов.