Том 7. Художественная проза 1840-1855
Шрифт:
— Вели и на мою долю, — прибавил Грачов. — Я не ел больше суток и сегодня буду иметь аппетит волчий.
Окончание признаний своего приятеля Тростников дослушал так мрачно, что, будь Грачов хоть немного менее погружен в свой рассказ, он, верно, сделал бы одно из тех топких замечаний, которые любил делать при всяком удобном случае, придавая им свою любимую форму вопросов и ответов, именно:
Вопрос: Когда человек находится в самом глупом положении?
Ответ: Когда поверяет свои душевные тайны голодному приятелю.
Или что-нибудь подобное.
Глава II,
к которой тонкий человек спит, а друг его говорит
— Итак, ты видишь теперь, — сказал Грачов, окончив свои признания, — ты видишь, что я не фразирую, отзываясь несколько желчно о жизни, о людях, о женщинах и приняв твердое намерение…
— Вижу, — перебил Тростников. — Всё вижу и всё понимаю!
— Убежден, — отвечал Грачов.
— Скромное общество нескольких избранных друзей, с которыми сблизиться — помнишь? — ты так добивался, также, говоришь ты, потеряло в глазах твоих всю прелесть?
— Да, — со вздохом сказал Грачов.
— Карты, в которые ты играл не столь счастливо, как охотно, карты тоже?
— Тоже.
— Театр, опера, в которой ты хоть — мало понимал, но много шумел, опера тоже?
— Тоже.
— И ты говоришь, тебе осталось одно: уехать в деревню?
— И навсегда! — с эффектом сказал Грачов.
— Навсегда? Ну, едва ли! Извини, любезный друг, слишком сильно сказано! И откуда вдруг такое решение? Еще третьего дня играл ты до рассвета в карты, гулял но Невскому с полным самонаслаждением — и вдруг…
— Но ты знаешь, что часто самые скорые решения бывают и самые решительные… Они зреют в тишине, подобно… подобно…
Грачов не прибрал сравнения и продолжал:
— Я пришел вчера домой переодеться, чтоб ехать обедать к С*, как вдруг вопрос… нет, множество вопросов: что я там буду делать? и к чему еду? и к чему ездил прежде? и что я вообще делаю? и не есть ли вся моя жизнь пошлое повторение одних и тех же пошлостей? Эти вопросы сами собою пришли мне в голову. Или, может быть, их вогнал в нее порыв теплого весеннего ветерка, который ворвался в открытую форточку. И я подумал…
— Не лучше ли съездить в деревню?..
— И я подумал: не лучше ли уехать навсегда в деревню! — с ударением произнес Грачов. — Эта мысль не оставляла меня за обедом и потом целый вечер. Я с ней сегодня проснулся и нетерпеливо побежал к тебе, чтобы сообщить ее.
— Ну, видишь, как всё просто!
— Да; но дорогой мысль о пошлости моей жизни и о том, как в самом деле мало занимает меня всё то, чему я предаюсь с утра до ночи…
— А иногда и по ночам…
— Дорогой эта мысль представилась моему уму с поразительной ясностью, и мне стало стыдно, я почувствовал даже отвращение к той жизни, которую вел… и мое давнее презрение, мое горьким опытом купленное знание людей, весь яд желчи и ненависти, — как огонь, таившийся под пеплом, всё вспыхнуло…
— Ив таком прекрасном духе ты пришел ко мне, и, вместо того чтобы сказать просто: «Я вздумал ехать в деревню отдохнуть и поохотиться; не хочешь ли ехать со мной?», ты вот уже пять часов сряду… (как долго не дают есть!..) изливаешься перед приятелем в красноречивых и мрачных признаниях, бранишь всё и всех, словом, употребляешь отчаянные усилия вогнать и его в тоску… Очень великодушно! Прекрасная привычка: как только дрянь какая заведется на душе, тотчас бежать к приятелю. И всё под предлогом дружбы: ищу участия, совета! Изволь, я буду советовать. Только, смотри, не пенять. Теперь моя очередь, и я тоже начну издалека. Прежде всего позволь предложить тебе вопрос: не проигрался ли ты вчера?
— Сделай одолжение, говори, спрашивай сколько угодно! Ты хочешь знать, — апатически сказал Грачов, — не проигрался ли я вчера?.. Проиграл! Ну, теперь продолжай и можешь быть уверен: ты найдешь самого терпеливого слушателя, если вздумаешь говорить хоть до завтра, — чем дольше, тем лучше…
И тонкий человек зевнул, и по круглому лицу его пробежала ядовитая улыбка.
— Проиграл! Ну, вот видишь, ты проиграл вчера да и вообще в зиму попроигрался, приятели дали несколько щелчков твоему самолюбию, и дали поделом: всё твоя глупая страсть к тонкостям; вот и оказалось: карты и приятели — вещь негодная. Кстати припомнил ты историю с панной Сабиной. Ну, и женщины тоже! Наконец, певица, do правде сказать преплохая, которую ты один поддерживал, беснуясь и бросая ей букеты, тогда как другие шикали, любимая твоя певица окончательно срезалась. Ну, и опера никуда не годится. Таким образом и очутилось в самом конце то, с чего следовало начать и в чем всё дело: «Едем в деревню». Сознайся, ведь так?
Тростников приостановился. Но вместо ответа послышалось тихое и мерное храпение.
— Ты спишь? Так скоро? О, тонкий человек! Да не притворяешься ли ты?
Ответа не было.
— Смотри, Грачов, если ты вздумал выкинуть новую топкость, то предупреждаю: она не удастся, ты будешь жестоко раскаиваться в ней. Лучше признайся. Молчишь? Ну смотри: я буду неумолим!
И он продолжая, наблюдая спящее лицо своего приятеля:
— Сказать просто «еду в деревню» не в твоем вкусе. Я знаю тебя: ты ничего не любишь делать просто.
Или помнишь другую школьную сцену, с книгой, в которую вписывались наши проказы; учитель арифметики, человек русский, долго и горячо допытывался: кто вырвал из нее несколько листов? Виновного не нашлось; тогда он прибегнул к старой сказочной хитрости: роздал мальчикам по равной соломинке и сказал, что у виновного через час на вершок соломинка вырастет длиннее, — и ты ровно на вершок откусил свою соломинку, и тебя опять высекли, а виноват был не один ты, и ты даже меньше других! Так кончались твои тонкости в детстве, того же заслуживают они и теперь; да и чем твои новейшие тонкости умнее детских? (Черт возьми, как долго не дают обедать, пять часов!) Например, теперешняя твоя тонкость (если только ты не спишь действительно, а, право, я сильно подозреваю, что ты притворяешься) — что в ней умного? Ты вздумал срезать приятеля, которому пришла охота сказать тебе горькую правду, и прикинулся спящим (я так предполагаю), но приятель подметил твою тонкость и выскажет даже больше, чем хотел, может даже обругать хитреца, и ты ничего не вправе будешь сделать: ведь ты спишь. Спишь, Грачов? — возвысив голос, спросил Тростников. (Ответа не было.)
— Смотри, — продолжал Тростников, — лучше откликнись и признайся, а то еще хуже будет, ты рискуешь услышать неприятные вещи… Слышишь? Я теперь перестаю говорить с тобой, а буду рассуждать о тебе с самим собой; право, не лучше ли откликнуться?.. Но ты молчишь, и я начинаю: что такое Грачов? Начнем с наружности. Грачов — плотный детина двадцати семи лет. Он еще не толст, но принадлежит к людям, которые должны потолстеть неизбежно. И он будет толст, хотя и принимает дознанные меры, чтоб не потолстеть. Но характера у него поменьше, чем у Байрона, и, потерпев два-три дня, на четвертый он так наедается, что глаза его готовы выскочить. Каблуки его сапогов не выше обыкновенных, но они непременно прежде всего бросятся вам в глаза, может быть, вследствие особенности его походки: он не идет, а как будто козыряет, показывая свои маленькие ноги, ставя одну за другой с грацией и некоторой торжественностию, причем весь корпус его слегка колеблется. Вообще он не любит скрывать того, чем наделила его природа, и закапывает себе платье (у лучшего портного — он большой франт) в обтяжку; грудь его и так неумеренно высока, но он еще имеет привычку пялить ее, втягивая живот. Еще два-три года, и талия его будет переваливаться, а лет через пять он начнет ходить с солидной тростью. Он мастер повязывать галстук, и когда кланяется или танцует, то закругляет руки и нагибает голову с медленной грацией. В этом он несколько похож на Павла Иваныча Чичикова… Спишь, Грачов? Спит! (А повар тоже, видно, спать лег!) Теперь пойдем далее.