Том 7. Художественная проза 1840-1855
Шрифт:
— Милостивый государь! — закричал я. — Что там за шум происходит?
— Да вот, сударь, прачка пристала: подай да подай долгу, а и следует только два двугривенных; стану я из-за этакой мелочи беспокоить барина, да еще при чужих людях, оборони меня бог! — Последние две фразы прибавил
Иван затем, что мой гость вслушивался в его слова.
— Ну что, Иван Иванович, убедились теперь, что я говорю правду? Прочли письмо?
— Но, может, сие было писано на случай смерти от других обстоятельств.
— Что вы? Прочтите
— Точно, точно; сказано.
— Что ж вы?
Иван Иванович молчал. Двукратное противоречие Ивана собственным моим уверениям подействовало на ум поэта сильней письма. С грустию в сердце увидел я почти разрушившуюся надежду свою спасти хоть одну жертву от хищных когтей чудовища, именуемого литературою; вдруг, в то самое время как поэт, снова увлеченный своим вдохновением, декламировал мне послание свое «К жестоко-душной», которое начиналось так:
В сфере высших проявлений Проявляется она: То как будто чудный гений, То как будто сатана… —дверь с шумом отворилась и грубый, решительный голос спросил: здесь ли живет господин П.?
— Здесь, здесь, батюшка, я уж знаю; я походил довольно за долгом к их милости, — подхватил другой голос.
— Да и я сейчас была, прогнали, просто прогнали! По миру пустить хотят, защитите, батюшка, — послышался визгливый голос женщины, недавно прогнанной Иваном.
Между тем человек в темно-зеленом вицмундире с красным воротником вошел в мою комнату и с величественною важностью начал обозревать ее.
— Что вам угодно, милостивый государь? — спросил я.
— На вас есть просьбица, дельце казусное. Вы то есть не платите крестьянину Григорию Герасимову, содержателю здешней мелочной лавочки, денег за продукты, у него забранные.
— Но могу ли я заплатить, когда сам их не имею?
— Нам невозможно входить в разбирательство таких мелочей. Довольно, что жалоба имеет законное основание, В потому я бы попросил вас выплатить без отлагательства.
— Но этот бездельник слишком важничает, вишь, велика персона: пятидесяти рублей подождать не может.
— Ждал, необлыжно говорю: ждал долго! — вскричал оскорбленный лавочник, высунувшись из-за ширмы. — Да еще ругается! А сам прежде писал: вот, посмотрите, ваше благородие! — И он подал ему какие-то записки.
Чиновник прочел: «Милостивый государь, любезнейший друг и земляк! Вы своим великодушием и покровительством, какое оказываете всем в одном месте родшимся с вами, заставляете меня надеяться, что и ныне не откажете снабдить меня двумя золотниками чаю и таковою же пропорциею березинского табака, за что деньги получите на днях. Примите уверение в искренности чувств и пр.». В заключение чиновник прочел мое имя и фамилию.
Я взглянул на моего поэта, всё лицо его было слух и удивление.
— Что, верите ли теперь?
— Но ваши ломбардные билеты?
Не успел я ничего отвечать, как дверь снова растворилась и в комнату вошел хозяин. Как я ни был бесстрашен, но это поколебало мое хладнокровие… Хозяин!.. Знаете ли, что предвещает приход хозяина тому, кто не платит за квартиру?
— А! здравствуйте, Семен Семенович! Вы здесь; вот кстати как нельзя больше, — сказал хозяин и подал руку чиновнику.
— Батюшка, уж и обо мне-то замолвите, — сказала прачка, кланяясь квартальному…
Хозяин мой отвел его в сторону и пошептал ему что-то на ухо.
— Еще на вас, м<илостивый> г<осударь>, жалоба! Вы не платите за квартиру.
— Прошу вас очистить ее сегодня же, сегодня… У меня нанимают, деньги верные, да и больше дают; где это видано, жить даром в чужом доме! — кричал хозяин.
— Забирать даром мелочные припасы, — подхватил лавочник.
— Заставлять мыть на себя белье и не платить денег. Да еще называть честную женщину — и невесть как. Вишь, лакеишко-то спозаранку, видно, наизволился! — прибавила прачка.
Это дивное трио продолжалось с четверть часа, разнообразясь до бесконечности… Вопрошающим взором взглянул я на поэта.
— Но ваши ломбардные билеты? — повторил он.
— Они существуют только в моем воображении!
— Если вы честно не разделаетесь, то, извините меня, я поступлю по всей строгости законов, — сказал квартальный.
— И хоть еще строже! Черт вас возьми всех! Убирайтесь вон! Вы мешаете мне заниматься! — закричал я, стараясь перекричать их…
— Вон! из моего собственного дома? Ха-ха-ха! посмотрим. Убирайтесь сами, покуда целы… Не то ведь… держал же вас в доме даром, так, видно, и покормить придется. Кормовых денег не пожалею, вы же не служите; так — как раз!
— Окажите милость, остановите хоть вот эту шинель да сюртук, что на них надет, может быть, хоть половину за них выручу, — сказал лавочник квартальному, рассматривая мою шинель.
— А мне, батюшка, хоть белье-то предоставьте, я и тем буду довольна; пускай уж мое пропадает, — говорила прачка.
— Убирайтесь вон! — заревел хозяин.
Я обратился к тому месту, где стоял поэт, с вопросом: «Верите ли мне? Отказываетесь ли от своего намерения?» Никто не отвечал мне; я обвел глазами комнату, но его уже не было, Я взглянул на пол: все до одной рукописи Ивана Ивановича лежали на прежнем месте. Лицо мое просияло.
— Стыдно, стыдно! — кричал между тем хозяин. — Молодой человек, где бы трудиться, наживать деньги, а он вдался, прости господи, в какую-то ахинею, пишет и пишет, а что толку? Грех, господи прости, этаким людям и добро-то делать, поблажать их порокам.