Том 7. Поднятая целина. Книга вторая
Шрифт:
А Нестеренко осторожно и ласково положил ему руку на плечо, слегка притягивая к себе, попросил:
— Только без обиды! Ты думал, я твою пахоту мерил спроста? Ты же в иных местах пахал глубже, чем трактор! Ты свою злость на земле срываешь, а обиду на быков перекладываешь… Со слов тех, кто тебя знает, похоже, что у тебя с Лукерьей дело идет к концу. Верно это?
— Похоже.
— Что ж, этому можно лишь от души порадоваться. Только кончай волынку поскорее, дорогой Семен! Народ к тебе хорошо относится, но плохо то, что тебя жалеют — пойми, именно жалеют! — из-за этой непутевой связи. Когда люди по русской привычке жалеют всяких там сирых да убогих — это в порядке вещей. Но вот когда они начинают жалеть умного парня, да еще своего вожака, —
— Может быть, мне лучше уйти из Гремячего? — нерешительно спросил Давыдов.
— Не говори глупостей! — резко оборвал его Нестеренко. — Если напакостил, то сначала надо за собой почистить, а потом уже говорить об уходе. Ты мне лучше скажи вот что: знаешь ты Егорову, учительницу-комсомолку?
— Знаю, встречался. — Давыдов вдруг некстати улыбнулся, вспомнив свою первую встречу зимой, во время раскулачивания, с молоденькой, до крайности стеснительной учительницей.
Знакомясь с ним, она как-то неловко, лодочкой протянула ему холодную, потную ручонку и покраснела мучительно, до слез, еле выдавив из себя: «Учительница Егорова Люда». Тогда Давыдов предложил Нагульнову: «Возьми к себе в бригаду учительку-комсомолку. Пусть молодая посмотрит, что за штука классовая борьба». Но Нагульнов, хмуро рассматривая свои длинные, смуглые руки, ответил: «Бери ты ее к себе, а мне она не нужна в таком деле! Она ведет первые классы, у нее парнишка получит двойку, так она вместе с ним слезами заливается. И кто такую девку в комсомол принимал? Разве это комсомолка? Слюни в юбке!»
Нестеренко впервые нахмурил брови, осуждающе взглянул на Давыдова:
— Чему ты, спрашивается, улыбаешься? Что ты веселого нашел в моем вопросе?
Давыдов сделал неловкую попытку объяснить причину своей неуместной веселости:
— Пустое, так просто, вспомнил пустячок один про эту учительницу… Очень она скромная у нас…
— Пустячки вспоминаешь! Нашел время забавляться! — с нескрываемым раздражением воскликнул Нестеренко. — Ты лучше бы вспомнил о том, что эта скромная учительница — единственный член комсомола у вас в хуторе! Такой большой хутор, и нет комсомольской ячейки. Это тебе не пустячок! Кто за это должен отвечать? И Нагульнов, в первую очередь, и ты, и я вместе с вами. А ты еще улыбаешься… Плохая это улыбка, Семен Давыдов! И давай не ссылаться на неотложные дела! Все дела, какие партия дала нам в руки, неотложны. Другой вопрос — как мы умеем поворачиваться.
Давыдов уже начинал понемногу злиться, но все же, сдерживая себя, сказал:
— Ты, товарищ Нестеренко, один день побыл в Гремячем Логу и за это время успел обнаружить вон сколько промахов и недостатков в нашей работе, да и мое поведение отметил… А что было бы, если бы ты пожил тут с января месяца? Твоих замечаний хватило б на неделю выслушивать, факт!
Последняя фраза Давыдова несколько развеселила Нестеренко. Он лукаво прищурился, толкнул Давыдова локтем.
— А ты, Семен, не допускаешь такого предположения: если бы я не просто «был» в Гремячем, а работал бок о бок с вами, то, возможно, и промахов меньше было?
— Факт, что меньше, но все равно нашлись бы. Ты тоже не Сталин и ошибался бы, как миленький, факт! Знаешь ли, я многие свои промахи вижу, но не все и не сразу исправляю, вот в чем моя беда, факт! Как-то по весне школьники вместе с заведующим школой, по фамилии Шпынь, ходили на поля сусликов выливать, а я прошел мимо и не остановился, не поговорил, не узнал и сейчас не знаю, как и чем этот старый учитель живет… Я тебе скажу, хуже дело было. Зимой прислал он мне записку, просил подводу, привезти ему дровишек. Ты думаешь, я послал? Я забыл. Другие дела отняли у меня и время и сердце к старику… До сих пор
Но Нестеренко не так-то просто было смягчить покаянными рассуждениями.
— Все это хорошо, что ты и ошибки свои признаешь, и стыд, как видно, еще не совсем потерял, однако ни комсомол ото всего этого у вас не вырос, ни дровишек у учителя не прибавилось… Делать надо, дорогой Семен, а не только каяться! — настойчиво внушал он.
— Все будет исправлено и сделано, даю честное слово! Но с организацией комсомольской ячейки вы нам помогите, то есть райком, пришлите одного-двух ребят и девушку комсомолку, хотя бы на временную работу. Егорова, я тебе говорю всерьез, никудышний организатор. Она по земле ходить стесняется, где уж ей там с молодежью, да особенно с нашей, управиться!
Только теперь довольный Нестеренко сказал:
— Вот это уже другой разговор! С комсомолом поможем, обещаю, а сейчас разреши довесить тебе еще немного к твоему самокритичному заявлению. Под Первое мая ваш кооператор просил у тебя две подводы послать в станицу за товаром?
— Просил.
— Не дал?
— Не вышло. Мы тогда и пахали и сеяли, всё вместе. Не до торговли было.
— И нельзя было оторвать две упряжки? Чепуха! Бред! Можно бы, и без особого ущерба для работы в поле. Но ты не сумел, не схотел, не подумал: «А как это отразится на настроении колхозников?» И в результате за самым необходимым — за мылом, за солью, за спичками и керосином, — да еще под праздник, гремяченские бабенки топали пешком в станицу. Как же они после этого судили между собой о нашей советской власти? Или тебе это все равно? А мы с тобой не за то воевали, чтобы ругали нашу родную власть, нет, не за то! — выкрикнул Нестеренко неожиданно тонким голосом. А закончил уже шепотом: — Неужели даже такая простая истина до тебя не доходит, Семен? Опомнись же, дорогой товарищ, очнись!..
Давыдов мял в пальцах потухший окурок, смотрел в землю, долго молчал. Всю жизнь он был по возможности сдержан в проявлении боровших его чувств, уж в чем в чем, но в сентиментальности его никак нельзя было упрекнуть, а тут неведомая сила толкнула его, и он крепко обнял Нестеренко и даже слегка коснулся твердыми губами небритой секретарской щеки. Голос его взволнованно вздрагивал, когда он говорил:
— Спасибо тебе, дорогой Нестеренко! Большое спасибо! Хороший ты парень, и легко с тобой будет работать, не так, как с Корчжинским. Горькие слова ты мне наговорил, но насквозь правильные, факт! Только, ради бога, не думай, что я — безнадежный! Я буду делать так, как надо, все мы будем стараться и делать так, как надо; я кое-что многое пересмотрю, мне хватит теперь подумать… Верь мне, товарищ Нестеренко!
Нестеренко был взволнован не меньше, но вида не подавал, покашливал, щуря карие, теперь уже невеселые глаза. После минутного молчания он зябко поежился, тихо сказал:
— Верю в тебя и в остальных ребят и надеюсь на вас, как на самого себя. Ты это крепко помни, Семен Давыдов! Не подводите райком и меня, не смейте подводить! Ведь мы же, коммунисты, как солдаты одной роты, ни при каких условиях не должны терять чувство локтя! Ты сам это отлично знаешь. И чтобы больше у нас с тобой не было неприятных разговоров, ну их к черту! Не люблю я таких разговоров, хотя иногда их вести необходимо. Вот так поговоришь, пособачишься с таким дружком, как ты, а потом всю ночь не спишь, сердце щемит…
Крепко пожимая горячую руку Нестеренко, Давыдов внимательно всмотрелся в его лицо и диву дался: уже не прежний веселый рассказчик, не общительный рубаха-парень, готовый и побалагурить и побороться, сидел рядом с ним, а пожилой и усталый человек. Глаза Нестеренко как-то сразу постарели, по углам рта легли глубокие складки, и даже смуглый румянец на скуластых щеках словно бы выцвел и пожелтел. За короткие минуты Нестеренко как будто подменили.
— Пора мне ехать, загостился я у тебя, — сказал он, тяжело поднимаясь с сурчины.