Том 7. Поднятая целина. Книга вторая
Шрифт:
— Сей минут все, как есть, проясню. И вы, гражданы и дорогие старухи, свой шум оставьте при себе, меня вы все равно не собьете с моего протекания мысли. Тут насчет меня зараз был сзади такой змеиный шип: дескать, «коту делать нечего, так он…» — и так далее и тому подобная пакость была сзади меня сказанная шепотом. Только я знаю, чей это ужачиный шепот. Это, дорогие гражданы и старушки, Агафон Дубцов шипит на меня, как лютый змей из треисподней! Это он хочет мне памороки забить, чтобы я сбился с мысли и про него ничего не сказал. Но такой милости он от меня не дождется, не на таковского напал! Агафон тоже норовит в партию пролезть, как ужака в погреб, чтобы молока напиться, но я ему отлуп нынче дам похлеще, чем Кондрату, я и про
Нагульнов постучал карандашом по пустому стакану, сердито сказал:
— Старик, ты уже сбился со своей путаной мысли, кончай! Ты один все время на собрании занимаешь, надо же и совесть знать!
— Опять ты, Макарушка, глотку мне затыкаешь? — плачущим голосом возопил дед Щукарь. — Ежели ты секлетарь ячейки, значит, ты можешь меня зажимать? Ну, уж это дудки! В партейном уставе нету такой графы, чтобы старикам запретно было говорить, это я точно знаю! И как у тебя язык поворачивается говорить про меня, будто я бессовестный? Ты бы свою Лушку совестил, пока она подолом от тебя не замахала в неизвестные края, а мне даже старуха моя сроду не говорила, что я бесстыжий. Обидел ты меня, Макарушка, досмерти!
Щукарь все же уронил заветную слезу, вытер глаз рукавом рубахи, однако продолжал с прежним накалом:
— Но я такой человек, что кому хошь не смолчу, и на закрытом партейном собрании я доберусь и до тебя, Макарушка, да так, что ты из-под меня не вывернешься, не на таковского ты напал! Я отчаянный, когда разойдусь, уж кому-кому, а тебе бы это надо знать и разуметь, ить мы же с тобой темные друзья, весь хутор про это знает. И давние мы друзья, так что ты окончательно берегись меня и моей критики и самокритики! Я никому спуску не даю, поимейте это в виду все, кто хочет партию загрязнять!
Перекосив левую бровь, Нагульнов повернулся к Давыдову, шепнул:
— Вывести его? Сорвет собрание! И как ты не догадался командировать его куда-нибудь на нынешний день! Попала деду шлея под хвост, зараз ему удержу не будет…
Но Давыдов левой рукой заслонял лицо газетой, а правой вытирал слезы. Он не мог от смеха слова сказать и только отрицательно качал головой. Нагульнов, обуреваемый великой досадой, пожал плечами, снова вперил гневный взор в деда Щукаря. А тот как ни в чем не бывало продолжал, торопясь и захлебываясь:
— Раз у нас открытое собрание, то должон ты, Кондратушка, то же самое открыто сказать: когда ты вступил в колхоз и вел сдавать в колхоз свою пару быков, кричал ты по ним слезьми или нет?
— Вопрос, к делу не относящий! — крикнул Демка Ушаков.
— Пустой вопрос! Чего ты тут яишную скорлупу перебираешь? — поддержал его Устин Рыкалин.
— Нет, не пустой, не яишный вопрос, а я дело спрашиваю! И вы, доброхоты, заткните глотки! — стараясь перекричать их, багровея от натуги, заорал дед Щукарь.
Выждав тишины, уже тихо и вкрадчиво, он заговорил:
— Может, ты не помнишь, Кондратушка, а я помню, что гнал ты утром быков на обчественный баз, а у самого глаза были по кулаку и красные, как у крола или, скажем, как у старого кобеля спросонок. Вот ты и ответствуй, как попу на духу: было такое дело?
Майданников встал, смущенно одернул рубаху, коротко посмотрел на деда Щукаря затуманенными глазами, но ответил со сдержанной твердостью:
— Было такое дело. Не потаюсь, всплакнул. Жалко было расставаться. Мне эти быки не от родителя в наследство достались, а нажил их сам, своим горбом. Они мне не легко достались, эти быки! Это дело прошлое, отец. А что тут для партии вредного от моих прошедших слез?
— Как это — что вредного? — возмутился Щукарь. — Да ты куда со своими быками шел? Ты, милок, в социлизм шел, вот куда ты с ними направлялся! А после социлизма что у нас будет? А будет у нас полный коммунизм, вот что будет, это я тебе прямо скажу! Я у Макарушки Нагульнова, можно сказать, вывелся на дому,
Дед весело хихикнул и прикрыл ладонью беззубый рот.
— Терпеть ненавижу я разных сурьезных людей, а в партии и вовсе! Ну, на кой хрен они там нужны, такие мрачности? Тоску наводить на добрых людей, партейный устав своим видом искажать и портить? В таком разе спрошу я вас: почему вы Демида Молчуна в партию не берете? Вот уж кто бы смертной скуки в ваши ряды нагнал! Сурьезнее его человека я в жизни не видывал! А по-моему, в партию надо принимать людей веселых, живительных, таких, как я, а то набирают туда одних сурьезных, толмачей каких-то, а что от них толку? Вот взять хоть бы Макарушку. Он с восемнадцатого года как выпрямился, будто железный аршин проглотил, так и до нынче ходит сурьезный, прямой, важный, как журавль на болоте. Ни шутки от него не послышишь, ни веселого словца, одна гольная скука в штанах, а не человек!
— Дед, не касайся ты меня и не переходи на мою личность, а то я приму меры, — строго предупредил Нагульнов.
Но старик, блаженно улыбаясь и будучи не в силах побороть ораторский зуд, горячо продолжал:
— А я тебя вовсе и не касаюсь, и даже ни вот столечко! И тот же Кондрат, возьмите его за рупь двадцать, так на карандаше верхи и ездит: все-то он записывает да подсчитывает, как будто без него некому записывать. В Москве, небось, умными людями давным-давно все начисто записано и переписано, и нечего ему самому себе голову морочить! Его дело быкам хвосты крутить, а он дуриком прется туда же, куда и шибко грамотные люди в Москве… А по-моему, гражданы и дорогие мои старушки, делает он все это от великой несознательности ума. Нету пока ишо у нашего Кондрата политической развитости, а раз нету развитости, не достиг ее, то и сиди дома, развивайся помаленьку, не спеша, и в партию пока не лезь. Пущай он хучь лопнет от обиды, этот Кондрат, но я категорически против него и даю ему полный отлуп!
И тут вдруг Давыдов услышал из соседнего класса высокий, дрожащий голосок Вари Харламовой. Давно не видел он девушку, давненько не слышал ее милого грудного голоса…
— Разрешите мне сказать?
— Выходи сюда, чтобы все тебя видали, — предложил Нагульнов.
Смело пробиваясь сквозь плотно сбитую толпу, к столу подошла Варюха-горюха, легким касанием загорелых рук поправила волосы на затылке.
Давыдов смотрел на нее с тихим изумлением, улыбался и не верил своим глазам. За несколько месяцев Варюха неузнаваемо изменилась: нет, уже не угловатый подросток, а статная девушка, с горделивым посадом головы, с тяжелым узлом волос, прихваченных голубой косынкой, стояла, повернувшись к столу президиума вполоборота, выжидала тишины и смотрела куда-то поверх голов тесно сидевших людей, щуря молодые красивые глаза, будто вглядываясь куда-то в дальнюю степную даль. «Как же здорово она похорошела с весны!» — думал Давыдов.