Том 7. Рассказы, очерки. Статьи. Письма
Шрифт:
По армии отдан был приказ: «В армию приезжают ничего не понимающие корреспонденты, которые злостно извращают события. Таких надо гнать из рядов Красной Армии…»
В редакцию «Правды» прилетела громаднейшая телеграмма, где на все корки поносился корреспондент «Правды», – телеграмма за подписью командующего армией и политотдельца.
Враг народа, фашистский агент Троцкий заявил тогда Марии Ильиничне (Ульяновой), что придется отдать корреспондента «Правды» под суд за дискредитацию армии.
Через два года тот же предатель Троцкий написал в «Правде» лживую статью о том, что армии нужна истина. Не фарисей ли?.. Читая эту статью, я уже тогда установил ложь и фальшивость изменника Троцкого.
Эта фальшивость подчеркивалась еще больше письмом, помещенным в «Правде» и подписанным командным и политическим составом целой бригады, о том, что корреспонденции верно рисуют события, достоинства и недостатки боевой жизни на фронте.
Шуба-шубой поднялась и подарочная комиссия, и тоже письмо в редакцию, – обидели и ее.
В конце концов все утихомирилось.
Так «Правда» пробила дорогу для верного освещения жизни армий и всей страны.
Товарищка Дора*
Пирамидальные тополя, украинские тополя вознеслись в сверкающее небо. Догоняя, впились в синеву и белые колокольни. А домишки, свиньи, вонь дворов, тонкий запах акаций, украинский говор, визг и крики еврейской детворы – все это перепуталось, замоталось, потонуло в бесконечно мутном, горячем мареве стелющейся над городом пыли.
Сквозь далекую голубизну блестит Днепр.
На улице роются свиньи. Из-за заборов ласково пахнет сирень.
– Та цур тоби!.. От ледаща животина… Тпрусь… шоб тоби повылазило!..
– Вей мир!..
В гигантских облаках пыли степенно возвращаются домой коровы. Старый, солидный, деревянной стройки двухэтажный дом, а на парадной полинялой двери медно позеленевшая дощечка, а на ней черно-полопавшаяся надпись:
Помощник присяжного поверенного
Иосиф Моисеевич
Розельман
прием от 4–8 вечера.
Большая еврейская семья.
Обсядут в столовой в нижнем этаже громадный стол, – а по стенам вниз головами утки из папье-маше, раскрашенные, и во весь пролет стены – тяжелый дубовый ковчег, которому сто лет и в котором на сто человек посуды. Обсядут стол всей семьей, как будто базар открылся, – смех, говор, перебивают друг друга, зассорятся, вспыхнут, опять смех, опять сыплют торопливой речью друг другу. Все говорят по-русски, только «р» чуть картавится, и волоса – курчавые, больше черные.
Да всех не загонишь сразу за стол – из гостиной тоже несется говор, смех; то запоют, или рояль заговорит, или виолончель грудным человечьим голосом, человечьим грудным глубоким голосом… Отчего ж впивается в сердце, так больно и сладко впивается в сердце этот томительный голос?
А из столовой раздраженно:
– Да идите же, все уже холодное…
И когда наконец все усядутся и стихнет отзвучавшая гостиная, так из конца в конец стола почти не видно друг друга, как будто растянулись и потерялись на другом конце улицы, – ведь двадцать человек семейка, двадцать два! Прислуга, украинка, подает, принимает тарелки; давнишняя, лет тридцать в доме, повязана засаленным платком, и концы назад, старый член семьи, – ворчит:
– Хиба то порядок? За стиль уселы, а воны: га-га-га, та цымбалы, та музыку, а все стыне. Хиба ж це порядок?
Как только дело касается еды, она – хозяин и распорядитель в доме.
Двадцать два человека!
Во-первых, две бабушки, тусклые, слезящиеся, равнодушно глядят перед собой, и на пергаментных лицах запечатлено: «Мы все сделали, о Иегова, – вот поколение!..»
Когда изредка их пергаментные губы прошуршат, молодежь их не понимает: по-древнееврейски.
Хозяйка – в черной наколке, и ленты подрагивают; и на лице печать: принесла восемнадцать, выходила одиннадцать, и берегла, и бережет, и будет беречь, как наседка.
Черные ленты гордо подрагивают: у каждого – талант, Либо отлично учится в гимназии, либо отлично кончил университет, либо отлично торгует лесом, и каждый либо поет, либо на рояле, либо скрипка, виолончель, – большой деревянный дом – как старый огромный музыкальный ящик. Прохожие уж привыкли: проходят мимо по улице, задерживая немного шаг, – сквозь окна несутся музыкальные голоса.
А возле хозяйки, на стуле, болтая недостающими ножками – крохотный кудрявый цветочек, самая маленькая. Черненький, лохматенький цветочек. Да какой же живой! Да какой же непоседливый! Верно, оттого светятся две искорки, две тоненькие точечки, смеющиеся и лукавые, светятся из-под темно выгнутых ресниц неизбывной шаловливостью, дразнящим смехом.
Любимица…
Все ее любят, и младший брат, изо всей семьи один – социал-демократ. А отец ему:
– Чем хочешь будь, хоть самим Вельзевулом, только не попадайся. А лучше, если бы занялся вместе с Соломоном.
И Соломон, старший брат, – отлично ведет большое лесное дело, – и он не пройдет мимо, чтоб не потрепать чернокудрявый цветочек.
И сестры, и другие братья, и тетки, и бабушки, и знакомые, и прислуга, и водовоз, который каждый день привозит бочку с водой, – все. И отец, седеющий, благообразное лицо, в котором – мудрость, опыт прожитого. И это всегда спокойное, уравновешенное лицо, – и оно трогается улыбкой, когда возле черненький шаловливый цветочек.
Дом полон музыкального смятения, но никто не обращает внимания на эти не умирающие с утра до глубокой ночи музыкальные голоса, – привыкли.
Но иногда вдруг все остановится в доме, затихнет, все остановятся, где кого ни застанет, приложат палец к губам:
– Тссс!.. тише!
На цыпочках подбираются к гостиной, вытягивают шеи и слушают, заглядывают в гостиную, показывают друг другу с засветившимися лицами.
Видят: черненький цветочек отражается в черном зеркале рояля, и ножонки беспомощно не достают до педалей. А пальчики крохотно ползают по белым смеющимся клавишам, и странно, не по-детски послушно сочетаются глубоко звучащие внутри струнные голоса.