Том 7. Три конца. Охонины брови
Шрифт:
Дети, взявшись за руки, весело побежали к лавкам, а от них спустились к фабрике, перешли зеленый деревянный мост и бегом понеслись в гору к заводской конторе. Это было громадное каменное здание, с такими же колоннами, как и господский дом. На площадь оно выступало громадною чугунною лестницей, — широкие ступени тянулись во всю ширину здания.
— Вот смотри, какие у нас пильщики! — крикнул Вася, подбегая к решетке стоявшего посреди площади памятника.
Это был великолепный памятник, воздвигнутый благодарными наследниками «фундатору» заводов,
— Это памятник, а не пильщики, — заметила Нюрочка, с любопытством оглядывая необыкновенное сооружение.
— Говорят тебе: пильщики… Один хохол приехал из Ключевского ночью, посмотрел на памятник, а потом и спрашивает: «Зачем у вас по ночам пильщики робят?»
— Неправда!.. Это ты сам придумал…
Вместо ответа Вася схватил камень и запустил им в медного заводовладельца. Вот тебе, кикимора!.. Нюрочке тоже хотелось бросить камнем, но она не посмела. Ей опять сделалось весело, и с горы она побежала за Васей, расставив широко руки, как делал он. На мосту Вася набрал шлаку и заставил ее бросать им в плававших у берега уток. Этот пестрый стекловидный шлак так понравился Нюрочке, что она набила им полные карманы своей шубки, причем порезала руку.
— Мне отец обещал купить ружье, — утешал ее Вася. — А кровь — это пустяки.
Петр Елисеич вернулся из господского дома темнее ночи. Он прошел прямо в кабинет Груздева и разбудил его.
— А, это ты… — бормотал Груздев спросонья. — Ну, что?..
— Ничего…
— Как ничего?
— Да так… От службы отказали.
— Не может быть!.. Постой, расскажи, как было дело.
Шагая по комнате, Петр Елисеич передал подробно свой разговор с Лукой Назарычем. Широкое бородатое лицо Груздева выражало напряженное внимание. Он сидел на диване в драповом халате и болтал туфлями.
— Вообще все кончено, — заключил свой рассказ Петр Елисеич. — Тридцать лет работал я на заводах, и вот награда…
— Да ведь прямо он не отказывал тебе?
— Чего же еще нужно? Я не хочу навязываться с своими услугами. Да, я в этом случае горд… У Луки Назарыча давно намечен и преемник мне: Палач… Вот что обидно, Самойло Евтихыч! Назначь кого угодно другого, я ушел бы с спокойным сердцем… А то Палач!
— Ну, это все равно, по-моему: кто ни поп, тот и батька… Эх, говорил я тебе тогда… Помнишь? Все это твой проект.
Петр Елисеич весь вспыхнул.
— Нет, я не раскаиваюсь в этом, — ответил он дрожащим голосом. — Каждый порядочный человек должен был сделать то же самое.
— Сила солому ломит, Петр Елисеич… Ну, да что сделано, то сделано, и покойников с кладбища назад не носят. Как же ты теперь жить-то будешь, голубчик?
— Я? А, право, и сам не знаю… Есть маленькие деньжонки, сколочены про черный день, так их буду проедать, а потом найду
— Невозможно, Петр Елисеич! — спорил Груздев. — Не такое это дело, чтобы новые места нам с тобой разыскивать… Мохом мы с тобой обросли, вот главная причина. Знаешь, как собака: ее палкой, а она все к хозяину лезет…
— Ну, уж извини: ты меня плохо знаешь!
— Да ты говоришь только о себе сейчас, а как подумаешь, так около себя и других найдешь, о которых тоже нужно подумать. Это уж всегда так… Обидно, несправедливо, а других-то и пожалеешь. Фабрику свою пожалеешь!..
— Что делать, а я все-таки не могу иметь дела с мерзавцами.
— Да ведь и Лука-то Назарыч сегодня здесь и велик, а завтра и нет его. Все может быть…
Вечер прошел в самом грустном настроении. Петр Елисеич все молчал, и хозяева выбивались из сил, чтобы его утешить и развлечь. Особенно хлопотала Анфиса Егоровна. Она точно чувствовала себя в чем-то виноватой.
— Ах, какое дело!.. — повторял время от времени сам Груздев. — Разве так можно с людьми поступать?.. Вот у меня сколько на службе приказчиков… Ежели человек смышленый и не вороватый, так я им дорожу. Берегу его, а не то чтобы, например, в шею.
— Ну, уж ты расхвастался с своими приказчиками, — заметила Анфиса Егоровна. — Набрал с ветру разных голышей… Не стало своих-то, так мочеган нахватал…
— А что же, околевать ему, мальчонке, по-твоему?.. Что кержак, что мочеганин — для меня все единственно… Вон Илюшка Рачитель, да он кого угодно за пояс заткнет! Обстоятельный человек будет…
— Оберут они тебя, твои-то приказчики, — спорила Анфиса Егоровна. — Больно уж делами-то раскидался… За всем не углядишь.
— Только бы я кого не обобрал… — смеялся Груздев. — И так надо сказать: бог дал, бог и взял. Роптать не следует.
За ужином, вместе с Илюшкой, прислуживал и Тараско, брат Окулка. Мальчик сильно похудел, а на лице у него остались белые пятна от залеченных пузырей. Он держался очень робко и, видимо, стеснялся больше всего своими новыми сапогами.
— Брат Окулка-то, — объяснил Груздев гостю, когда Тараско ушел в кухню за жареным. — А мне это все равно: чем мальчонко виноват? Потом его паром обварило на фабрике… Дома холод да голод. Ну, как его не взять?.. Щенят жалеют, а живого человека как не пожалеть?
— Доброе дело, — согласился Петр Елисеич, припоминая историю Тараска. — По-настоящему, мы должны были его пристроить, да только у нас такие порядки, что ничего не разберешь… Беда будет всем этим сиротам, престарелым и увечным.
Анфиса Егоровна примирилась с расторопным и смышленым Илюшкой, а в Тараске она не могла забыть родного брата знаменитого разбойника Окулка. Это было инстинктивное чувство, которого она не могла подавить в себе, несмотря на всю свою доброту. И мальчик был кроткий, а между тем Анфиса Егоровна чувствовала к нему какую-то кровную антипатию и даже вздрагивала, когда он неожиданно входил в комнату.