Том 8. Проза, незавершенное 1841-1856
Шрифт:
Издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, остановился, увидев в конце лестницы, по которой мы спускались, довольно массивную фигуру, принадлежавшую автору только что ошиканной драмы, который пробрался было на сцену, чтобы на случай вызова поскорей явиться в авторскую ложу, куда сочинители пускались не иначе как с разрешения режиссера, но, услышав шиканье, возвращался в партер с печальным и поникшим челом.
— Здравствуйте, почтеннейший, любезнейший, дорогой Дмитрий Петрович, — произнес ошиканный господин сладеньким, дрожащим голоском, подавая
Издатель несколько минут глубокомысленно молчал, как человек, знающий цену своим суждениям, и наконец вместо прямого ответа произнес отчаянную остроту:
— Публике ваша шапкапришлась не совсем-то по голове, — сказал он, поправляя очки и грациозно рисуясь перед ошиканным господином, который смотрел на него, по своему обыкновению, нежным, умиленно-внимательным взором…
Я усмехнулся; ошиканный захохотал, но хохот его походил более на веселое воркованье горлиц, доносящееся из отдаления, чем на обыкновенный человеческий хохот…
— Жанен! Жанен! — сказал он, мотая головой. — Вам всё бы острить! Хорошо, мило, тонко!.. Ну да лучше скажите, что вы думаете о моей пиесе? Мне дорого ваше суждение, только ваше… Вы знаете, милый Дмитрий Иванович (он пожимал его руку), я не записной литератор — пишу не для славы, не для денег, пусть публика как хочет принимает мои произведения, пусть журналисты говорят об них что хотят; пусть ставят меня ниже всего низкого, мне ничего, ей-богу, ничего…
Ошиканный лгал. В дополнение к решительной бездарности, при которой он никогда не достиг бы той известности, которою пользовался, если бы не жалкий упадок, в каком находилась тогда русская драматургия, он обладал гигантским самолюбием и такою же жадностию к деньгам. Журнальные нападки, как камни преткновения к удовлетворению того и другого, были ему крепко не по сердцу: они доводили его до бешенства и отчаяния, заставляли бледнеть и не спать ночей. Он только прикидывался равнодушным…
Издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, желая утешить ошиканного и отблагодарить за громкий титул, сказал, что «Бобровая шапка» была бы очень хорошею драмою, если б в ней было «побольше действия и движения»..
— Не то, не то! — отвечал ошиканный своим музыкальным голоском и прибавил, пробуя пальцем бархат на жилете у издателя известной газеты: — Какой миленький, изящный жилетец! с большим вкусом…
— Фельетонная статейка, — отвечал издатель, самодовольно улыбаясь. — Сорок рублев!
— Что же? — спросил я, наклоняя разговор к прежнему предмету.
— Нужно выкинуть третье действие, — отвечал ошиканный драматург. — Оно холодит!
— Помилуйте, — возразил я с жаром, — третье действие — лучшее в пиесе…
— А вот увидите: выкину, и пиеса будет совсем другая…
«Точно, другая, — подумал я, — пропадет последний смысл…»
— Сцену сумасшествия, — продолжал драматург, — и танцы перенесть в четвертый акт, а всё прочее выкинуть.
— Выкинуть, выкинуть! Такую штуку непременно надобно выкинуть, — подхватил издатель.
Драматург захохотал.
— Вы советуете? — сказал он. — Ну так я решился: ко второмуже представлению выкину.
— Третийакт, — дополнил издатель…
Как ни деликатна была острота, подхваченная издателем на лету, однако ж драматург ее заметил и от полноты сердца захохотал.
— Не задерживаю ли я вас? — сказал он, как бы спохватившись. — С вами заговоришься, не заметишь, как время пройдет. Скоро уж, я думаю, начнут водевиль… Прощайте, милый, добрый, обязательный Дмитрий Петрович… До свидания, почтеннейший Тихон Сергеич…
Он поцеловал издателя газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, и потом меня, несмотря на то что я имел счастие видеть его только второй раз.
На прощанье с ошиканным драматургом, с которым мы уя?е едва ли встретимся, я должен сказать, что он действительно выкинул из своей драмы третий акт, чем совершенно достиг цели; шум во второе представление был неистовый, и занавес опустился при громких единодушных криках: «Автора! Автора!», возобновлявшихся четыре раза…
Мы пришли в уборную…
— Упала? Упала? — воскликнули в один голос обступившие нас актеры.
— Я того и ждал, — сказал бенефициант. — Да что делать: не то бери, что хочется, а то, что дают. Да еще деньги с меня содрал…
— Он очень жаден к деньгам, — заметил кто-то.
— А посмотришь, — присовокупил высокий, тощий, как грабли, актер, рассказывавший анекдот о лунатике, который был тут же и занимался застегиванием назади ребяческого спензера молодому актеру, — таким невинненьким смотрит: точно сейчас с того света на волах по почте…
И актеры, знавшие, чем угодить издателю газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, принялись ругать «Бобровую шапку» и ее автора. Издатель выждал время, когда шум несколько затих, и повторил остроту, сказанную уже при встрече с ошиканным господином. Когда хохот, возбужденный ею, прекратился, он прибавил с комическою важностию:
— Таков удел прекрасного на свете!
Вошел режиссер, молодой человек в щегольском фраке, веселый, беспечный и откровенный до дерзости.
— Ну что, брат Николаша, — сказал ему высокий актер, румянивший свои тощие и желтые щеки, — пропала твоя бутылка шампанского: «Шапка»-то шлепнулась.
— Шлепнулась! — отвечал режиссер. — Дрянь, так и шлепнулась. Ужасная дрянь!.. И ваша дрянь, — продолжал он, обращаясь ко мне, — только дрянь в другом роде, будет непременно иметь успех: вы нашпиговали ее такими шуточками-намеками. Личности, ругательство, мерзость!.. Вот ваша, несчастный (он обратился к задумчивому сотруднику газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, который сидел, потупив голову, в углу на груде шинелей), ваша еще туда и сюда: и мысль новенькая, и куплеты острые… да упадет, пожалуй, и упадет… Мало каламбуров, очень мало, нет ни на судей, ни на жен…