Том 8. Жизнь ненужного человека. Исповедь. Лето
Шрифт:
— Ты, — говорю, — что замолчал?
Тогда он тихонько ворчит:
— Обидно, брат, мне несколько! Я было тоже рассчитывал на неё… да вот и прозевал!
Я смутился. Что тут скажешь?
И глупо говорю:
— Этого я не знал.
— При чём тут знатьё? — невесело восклицает Егор. — Тут — счастье. Я за нею со святок ходил, уговаривал её, а выпало тебе. Жениться, видишь ты, мне совсем неохота, то есть так, чтобы своим домом жить и всё, — на этом даже уж и отец не настаивает, поборол я его.
— Да, хорошая! — невольно поддакнул я.
— Ведь верно?
И вдруг оживился, толкнул меня плечом:
— Ты гляди — вот я тебя и моложе и с лица получше, ты не обижайся, ладно? А однако она тебя выбрала! Стало быть — не быка ищет баба, а человека!
Не совсем понимаю его, не знаю, что сказать, и бормочу:
— Разве же ты бык?
— Такова поговорка. Я, признаться, до этого раза баб не дорого ценил: «Нужна баба, как и клеть, а для бабы надо плеть», — поётся песня. А теперь — задумался: пожалуй, ведь и у нас могут образоваться женщины, подобные городским, а?
Теперь, когда я понял его, мне стало жалко тёзку, совестно пред ним; взял его под руку и прошу:
— Вот что, Егор, ты, пожалуйста, не обижайся на меня, да и на неё, ты же понимаешь…
Он меня остановил:
— Ну при чем же тут вы? Обижаться мне на себя надо — хотел, а не достиг. Нет, насчёт обид — это ты оставь, надо, чтобы ничего лишнего между нами не было, не мешало бы нам дело двигать. Я, брат, врать не буду: мне скорбно — зачем врать? И не знаю, что бы я сделал, кабы не ты это, другой… А тут я понимаю — человек на свой пай поработал, отдых-ласку честно заслужил…
Тронуло это меня.
— Спасибо, Егор…
— Ведь если друзья — так друзья! — ответил он.
И пошли оба мы молча, вплоть друг другу. Но долгое время было мне неловко перед ним, а он, видимо, почуял это; как-то раз спрашивает:
— Ты, слышь, учить её начал?
— Да.
Смотрит на меня, улыбается и говорит:
— Ишь! А я бы не догадался, наверное.
Ясно мне, чего парень хочет.
— Она сама, — говорю, — подсказала мне.
— Ну-у?
Очень удивился и с той поры начал величать её по отчеству, а когда узнал, что она и склад книжек устроила у себя, радостно хохотал, крутя головой и гордо покрикивая:
— Вот это так! Это, брат, хорошо-о! Ежели бабы с нами будут, я те скажу — до удивительных делов можем мы дожить! Ей же богу, а?
…И вот пришла ночь нашего знакомства с людями Кузина. Весь день с утра шёл проливной дождь, и мы явились в землянку насквозь мокрые. Они уже все четверо были там и ещё пятый с ними.
Суетится в подземной чёрной дыре Милов, конфузливо одёргивая мокрую, залатанную и грязную рубаху, мигает линючими глазами и тонко, словно комар, поёт:
— Здравствуйте, гости дорогие… нуте-ка,
А сесть негде — землянка набита людями, словно мешок картофелем, она человек на шесть вырыта, а нас десятеро.
Гнедой тоже орёт:
— Ага-а, вот они!
Он выпачкал рожу сажей, дико таращит глаза и похож на пьяного медведя: поломал нары, разбивает доски ногами, всё вокруг него трещит и скрипит это он хочет развести светец в углу на очаге; там уже играет огонёк, приветливо дразня нас ласковыми жёлтыми языками. В дыму и во тьме слышен кашель Савелия и его глухой голос:
— А ты скорей раздувай, Гнедой!
Присмотревшись, видим в углу троих — словно волостной суд там заседает: солидно распространил по нарам длинное своё тело Кузин, развесил бороду, сидя на корточках обок с ним, Данило Косяков, человек, нам не обещанный и, кроме как по имени, никому не знакомый — всего с месяц назад явился он неведомо откуда сторожить скорняковский лес.
— Вот черти! — тихонько ругался Алёша. — Притащили кого-то, не спрося нас!
Егор тоже недоволен, сопит носом. Молча усаживаемся на землю, подстилая под себя доски, а Милов топчется, дёргая свою рубаху, и бубнит:
— Проникла водица… разрушилась жилища-то, две зимы не жили в ней…
Резво взыграл огонь, взметнулась тьма, прижалась к чёрным стенам, ко крыше землянки и дрожит, торопясь всосаться в землю.
— Святой огонёк, батюшка, обсуши, обогрей! — весело говорит Кузин.
Савелий, пожимаясь, кашляет, а лесник, тёмный и мохнатый, словно кикимора, озирает нас маленькими острыми глазками.
— Допрежде надо выпить! — кричит Гнедой, вытаскивая откуда-то пару бутылок водки. — Для откровенности.
— Для храбрости! — добавил Милов, сидя на корточках пред огнём и протягивая к нему серые руки с растопыренными пальцами.
Выпили.
Трещит, поёт огонь, качаются стены землянки под толчками испуганных теней.
— Ну, теперь определись к месту! — говорит Кузин, чувствуя себя уставщиком. — Надо начинать благословясь.
— Надо сразу, по-солдатски! — шлёпая рукою по груди, кричит Гнедой, стоя посреди землянки спиною к огню.
— Ты погоди! — пробует Савелий остановить его, но солдат, как огонь, сразу взвился, закрутился, затрещал.
— Годил, довольно! Я, ребята, желаю вам сказать, как это вышло, что вот, значит, мне под сорок, а иду я к вам и говорю — учите меня, дурака, да! Учите и — больше ничего! А я готов! Такое время — несёт оно всем наказание, и дети должны теперь учить отцов — почему? Потому — на них греха меньше, на детях…
Лесник крякнул и тоже кричит:
— Верно! У меня сын, Василей…
— Главное тут… — тихонько стонет Мил Милыч, дёргая меня за рукав. Живём на горке, хлеба ни корки…