Том 9. Былое и думы. Часть 4
Шрифт:
Дом, построенный Сенатором, был очень хорош: высокие комнаты, большие окна и с обеих сторон сени вроде террас. Он был построен из отборных толстых бревен, ничем не покрытых ни снаружи, ни внутри, и только проконопаченных паклей и мохом. Стены эти пахли смолой, выступавшей там-сям янтарным потом. Перед домом за небольшим полем начинался темный, строевой лес, через него шел просек в Звенигород; по другую сторону тянулась селом и пропадала во ржи пыльная, тонкая тесемка проселочной дороги, выходившей через майковскую фабрику на Можайку. Дубравный покой и дубравный шум, беспрерывное жужжание мух, пчел, шмелей … и запах … этот травяно-лесной запах, насыщенный
Солнце село, еще очень тепло, домой идти не хочется, мы сидим на траве. К<етчер> разбирает грибы и бранится со мной без причины. Что это, будто колокольчик? К нам, что ли? Сегодня суббота – может быть.
– Исправник едет куда-нибудь, – говорит К<етчер>, подозревая, что это не он.
Тройка катит селом, стучит по мосту, ушла за пригорок, тут одна дорога и есть – к нам. Пока мы бежим навстречу, тройка у подъезда; Михаил Семенович, как лавина, уже скатился с нее, смеется, целуется и морит со смеха, в то время как Белинский, проклиная даль Покровского, устройство русских телег, русских дорог, еще слезает, расправляя поясницу. А К<етчер> уже бранит их:
– Да что вас эта нелегкая принесла в восемь часов вечера, не могли раньше ехать! Все привередник Белинский – не может рано встать. Вы что смотрели!
– Да он еще больше одичал у тебя, – говорит Белинский, – да и волосы какие отрастил! Ты, К<етчер>, мог бы в «Макбете» представлять подвижной лес. Погоди, не истощай всего запаса ругательств, есть злодеи, которые позже нашего приезжают.
Другая тройка уже загибает на двор: Грановский, Е. К<орш>.
– Надолго ли вы?
– На два дни.
– Превосходно! – И сам К<етчер> рад до того, что встречает их почти так, как Тарас Бульба своих сыновей.
Да, это была одна из светлых эпох нашей жизни, от прошлых бурь едва оставались исчезавшие облака; дома, в кругу друзей, была полная гармония!
А чуть было нелепая случайность не перепортила все.
Как-то вечером Матвей, при нас показывая Саше что-то на плотине, поскользнулся и упал в воду с мелкой стороны. Саша перепугался, бросился к нему; когда он вышел, вцепился в него ручонками и повторял сквозь слезы:
– Не ходи, не ходи, ты утонешь!
Никто не думал, что эта детская ласка будет для Матвея последняя и что в словах Саши заключалось для него страшное пророчество.
Измокший и замаравшийся Матвей пошел спать, – и мы больше не видали его.
На другое утро я стоял на балконе часов в семь; послышались какие-то голоса, больше и больше, нестройные крики, и вслед за том показались мужики, бежавшие стремглав.
– Что у вас там?
– Да беда, – отвечали они, – человек-от ваш, никак, тонет… одного во-время вытащили, а другого не могут сыскать.
Я бросился к реке. Староста был налицо и распоряжался без сапог и с засученными портками; двое мужиков с комяги забрасывали невод. Минут через пять они закричали:
– Нашли, нашли! – и вытащили на берег мертвое тело Матвея.
Цветущий юноша этот,
Жаль, очень жаль нам было Матвея. Матвей в нашей небольшой семье играл такую близкую роль, был так тесно связан со всеми главными событиями ее последних пяти лет и так искренно любил нас, что потеря его не могла легко пройти.
«Может, – писал я тогда, – для него смерть – благо, жизнь ему сулила страшные удары, у него не было выхода. Но страшно быть свидетелем такого спасения от будущего. Он развился под моим влиянием, но слишком поспешно, его развитие мучило его своей неравномерностью».
Печальная сторона в судьбе Матвея состояла именно в разрыве, который неосторожное развитие внесло в его жизнь и в немогуте наполнить его, в отсутствии твердой воли одолеть им. Благородные чувства и нежное сердце в нем были сильнее ума и характера. Он быстро, по-женски, почуял многое, особенно из нашего воззрения; но смиренно возвратиться к началам, к азбуке и выполнить учением пустоты и пробелы он не был в состоянии. Звания своего он не любил, да и не мог любить. Общественное неравенство нигде не является с таким унижающим, оскорбительным характером, как в отношении между барином и слугой. Ротшильд на улице гораздо ровнее с нищим, который стоит с метлой и разметает перед ним грязь, чем с своим камердинером в шелковых чулках и белых перчатках.
Жалобы на слуг, которые мы слышим ежедневно, так же справедливы, как жалобы слуг на господ, и это не потому, чтоб те и другие сделались хуже, а потому, что их отношение больше и больше приходит в сознание. Оно удручительно для слуги и развращает барина. Мы так привыкли к нашему аристократическому отношению к прислуге, что вовсе его не замечаем. Сколько есть на свете барышень добрых и чувствительных, готовых плакать о зябнущем щенке, отдать нищему последние деньги, готовых ехать в трескучий мороз на томболу [59] в пользу разоренных в Сирии, на концерт, дающийся для погорелых в Абиссинии, и которые, прося маменьку еще остаться на кадриль, ни разу не подумали о том, как малютка-форейтор мерзнет на ночном морозе, сидя верхом с застывающей кровью в жилах.
59
лотерею (итал. tombola). – Ред.
Гнусно отношение господ с слугами. Работник по крайней мере знает свою работу, он что-нибудь делает, он что-нибудь может сделать поскорее, и тогда он прав; наконец, он может мечтать, что сам будет хозяином. Слуга не может кончить своей работы: он в беличьем колесе; жизнь сорит, сорит беспрестанно, слуга беспрестанно подчищает за ней. Он должен взять на себя все мелкие неудобства жизни, все грязные, все скучные ее стороны. На него надевают ливрею, чтоб показать, что он не сам, а чей-то. Он ухаживает за человеком вдвое больше здоровым, чем он сам, он должен ступать в грязь, чтоб тот сухо прошел, он должен мерзнуть, чтоб тому было тепло.