Том 9. Былое и думы. Часть 4
Шрифт:
– Я вам советую руководствоваться его мнением, если хотите ехать.
Я поблагодарил его.
– А вот и дело, – сказал Дубельт, принимая толстую тетрадь из рук чиновника (что бы я дал – прочесть ее всю! В 1850 году я видел в кабинете Карлье мой «досье» в Париже; интересно было бы сличить); порывшись в ней, он мне ее подал раскрытую: это была докладная записка Бенкендорфа, вследствие письма Строгонова, просившего мне разрешение ехать на шесть месяцев к водам в Германию. На поле было крупно написано карандашом «рано», по карандашу было проведено лаком, внизу написано было пером: «рукою е. и. в. написано рано. Граф А. Бенкендорф».
– Верите
– Верю, – отвечал я, – и так верю вашим словам, что завтра же еду в Москву.
– Да вы, пожалуй, погуляйте у нас, полиция теперь вас беспокоить не будет, а перед отъездом заезжайте; я велю вам показать письмо к Щербатову. Прощайте, bon voyage [138] , если не увидимся.
– Счастливого пути, – прибавил Сахтынский.
Мы расстались, как видите, приятельски.
Приехав домой, я нашел приглашение от частного пристава, кажется, II Адмиралтейской части. Он меня спрашивал, когда я выезжаю.
138
счастливого пути (франц). – Ред.
– Завтра вечером.
– Помилуйте, да, кажется, я думал… генерал говорил, сегодняшнего числа. Его превосходительство, конечно, отсрочит, но позвольте быть удостоверену?
– Можете, можете; кстати, дайте мне билет.
– Я его напишу в части и пришлю часа через два. В каком заведении изволите ехать?
– В Серапинском, если найду место.
– И прекрасно, а в случае, если места не найдете, благоволите сообщить.
– С удовольствием.
Вечером опять явился квартальный; частный пристав велел мне сказать, что не может выдать мне билета, а чтоб я пришел завтра, в восемь часов утра к обер-полицмейстеру.
Что за пропасть такая и что за скука! В восемь часов я не пошел, а в продолжение утра явился в канцелярию. Частный пристав был там и сказал мне:
– Вам нельзя ехать: есть бумага из III отделения.
– Что случилось?
– Не знаю, генерал не велел выдавать билета.
– Правитель дел знает?
– Как не знать, – и он мне указал полковника в мундире и сабле, сидевшего за большим столом в другой комнате; я спросил его, в чем дело.
– Точно-с, – сказал он, – была бумага, да вот она, – он прочитал ее и подал мне. Дубельт писал, что я имел полное право приехать в Петербург и могу остаться сколько хочу.
– Поэтому-то вы меня не пускаете? Извините, я не могу удержаться от смеха: вчера обер-полицмейстер гнал меня отсюда против моей воли, сегодня против моей воли оставляет, и все это на том основании, что в бумаге сказано, что я могу оставаться сколько хочу.
Дело было так очевидно, что сам полковник-секретарь расхохотался.
– На что же я брошу деньги за два места в дилижансе? Велите, пожалуйста, написать билет.
– Я не могу, а пойду доложить генералу.
Кокошкин велел написать билет и, проходя но канцелярии, с упреком сказал мне:
– На что это похоже? То хотите остаться, то едете; ведь сказано, что можете остаться.
Я ему ничего не отвечал.
Когда вечером мы выехали из-за заставы и я снова увидел бесконечную поляну, тянувшуюся к Четырем Рукам, я посмотрел на небо и искренно присягнул себе не возвращаться в этот город самовластья голубых, зеленых и пестрых полиций, канцелярского беспорядка, лакейской дерзости, жандармской поэзии, в котором учтив один Дубельт, да и тот – начальник III отделения.
Щербатов неохотно отвечал Орлову. У него тогда был секретарем не полковник, а пиетист, ненавидевший меня за
Дней через десять, возвращаясь домой, я в дверях столкнулся с жандармом. Появление полицейского в России равняется черепице, упавшей на голову, и потому не без особенно неприятного чувства ждал я, что он мне скажет; он подал мне пакет. Граф Орлов извещал о высочайшем повелении снять надзор. С тем вместе я получил право на заграничный пасс.
Ну, радуйтесь! Я отпущен! Я отпущен в страны чужие! Да это, полно ли, не сон? Нет! Завтра ж кони почтовые И я скачу von Ort zu Ort [139] Отдавши деньги за паспорт. Поеду. Что-то будет там?.. Не знаю! верю! но темно Грядущее перед очами, Бог весть, что мне сулит оно! Стою со страхом пред дверями Европы. Сердце так полно Надеждой, смутными мечтами, Но я в сомнении, друг мой, Качаю грустной головой.139
из города в город (нем.). – Ред.
«…Шесть-семь троек провожали нас до Черной Грязи… Мы там в последний раз сдвинули стаканы и, рыдая, расстались.
Был уж вечер, возок заскрипел по снегу… Вы смотрели печально вслед, но не догадывались, что это были похороны и вечная разлука. Все были налицо, одного только недоставало – ближайшего из близких, он один был болен икак будто своим отсутствием омыл руки в моем отъезде.
Это было 21 января 1847 года…»
Дней через десять мы были на границе.
…Унтер-офицер отдал мне пассы, небольшой, старый солдат в неуклюжем кивере, покрытом клеенкой, и с ружьем неимоверной величины и тяжести, поднял шлагбаум; уральский казак с узенькими глазками и широкими скулами, державший поводья своей небольшой лошаденки, шершавой, растрепанной и сплошь украшенной ледяными сосульками, подошел ко мне «пожелать счастливого пути»; грязный, худой и бледный жиденок-ямщик, у которого шея была обвернута раза четыре какими-то тряпками, взбирался на козлы.
– Прощайте! Прощайте! – говорил, во-первых, наш старый знакомец Карл Иванович, проводивший нас до Таурогена, и кормилица Таты, красивая крестьянка, заливавшаяся слезами.
Жиденок тронул коней, возок двинулся; я смотрел назад, шлагбаум опустился, ветер мел снег из России на дорогу, поднимая как-то вкось хвост и гриву казацкой лошади.
Кормилица в сарафане и душегрейке все еще смотрела нам вслед и плакала; Зонненберг, этот образчик родительского дома, эта забавная фигура из детских лет, махал фуляром; кругом бесконечная степь снегу.