Том 9. Повести. Стихотворения
Шрифт:
Под шинами велосипеда хрустели капустные листья, свекольная и морковная ботва, усыпавшая грязную сырую мостовую узкой улицы, ведущей к рынку. Улица была черна, холодна и странно пустынна, хотя по всей ее длине у подъездов маленьких безымянных отельчиков виднелись неподвижные фигуры женщин.
Это были утренние проститутки, промышлявшие в переулках вокруг Центрального рынка. Их клиенты — мясники, шоферы грузовиков, ломовики, грузчики, фермеры — громадные, с винно-красными лицами силачи в брезентовых фартуках, запачканных кровью животных, в синих комбинезонах, в фуфайках с короткими рукавами, обнажавшими страшные, волосатые, мускулистые руки с голубой татуировкой, усатые, с трубками и кожаными кошельками через плечо, — были заняты
Когда Ленин проезжал мимо, продолжая насвистывать «Привет Семнадцатому полку», женщины провожали его равнодушными взглядами, изредка переставляя ноги, как застоявшиеся старые лошади, в промокших старомодных шляпках со страусовыми перьями, в жиденьких боа или горжетках, с высокими бюстами, в широких юбках конца XIX века, со шлейфами, которые они держали в руках, — мертвенные маски скуластых прачек Тулуз-Лотрека, вымазанных свинцовыми белилами, с красными ртами и ржавыми челками, делающими их лбы еще более низменными и старообразными и вместе с тем все еще способными вызывать вожделение. Одна из них стояла в узких дверях под вывеской «Отель» и, повернувшись боком к улице, прятала в чулок деньги, в то время как ее клиент быстро удалялся, засунув руки в передние косые карманы зимней верблюжьей куртки, оставляя за собой, как пароход, едкую струю капораля, — и вся эта сцена напоминала группу восковых фигур в музее Гревен.
Кто они, эти, в общем-то, еще молодые женщины?. Уж, во всяком случае, но аристократки и не буржуазки. Скорей всего, это несчастные дочери рабочих окраин, порожденные эксплуататорским строем, выброшенные на улицу… Если бы Коммуна победила, этих женщин здесь бы не было.
Но Коммуна была раздавлена. Кровь коммунаров так и осталась неотомщенной. Пока не отомщенной. Ведь историю нельзя повернуть вспять. И грядущая мировая социалистическая революция неизбежна. А для того чтобы она поскорее наступила, надо изучать уроки прошлых революций, и в первую очередь уроки и ошибки Парижской коммуны. На этих ошибках будем учиться.
Может быть, именно в этот день в голове Ленина рождались слова, которые потом появились в статье «Памяти Коммуны»:
«Как передовой боец за социальную революцию, Коммуна снискала симпатии всюду, где страдает и борется пролетариат. Картина ее жизни и смерти, вид рабочего правительства, захватившего и державшего в своих руках в течение свыше двух месяцев столицу мира, зрелище геройской борьбы пролетариата и его страдания после поражения, — все это подняло дух миллионов рабочих, возбудило их надежды и привлекло их симпатии на сторону социализма».
Была попытка создать государство нового типа, и если оно не было тогда создано, то лишь потому, что у французского пролетариата не было в то время самостоятельной рабочей партии.
И вот трагический разгром первой в мире Коммуны.
Ленин тогда увлекался поэзией Виктора Гюго. Быть может, проезжая по этой страшной улице, он повторял стихи великого французского поэта:
Там ниже всех клоак, под улицами всеми, Не видя света днем, людские дрогнут семьи, Там и оконца нет. И, только я вошел, вдруг все затрепетало, И девушка с лицом старухи прошептала: — Мне восемнадцать лет. …Им —Грустный мир. Его нужно уничтожить, и чем скорее, тем лучше. Мы его разрушим до основания.
Ленин пересек по диагонали Центральный рынок. Он уже проехал, учитывая все повороты и объезды, километров пять — расстояние для велосипедиста небольшое, но в условиях езды по городу, среди встречного, попутного и поперечного движения, среди толпы пешеходов, поминутных остановок на перекрестках — работа утомительная. Ленин устал, разогрелся, вспотел, несмотря на холодную погоду. Он снял котелок и вытер платком голову, шею, подбородок. Его светлая золотистая голова как бы еще более светилась в утренних сумерках рынка. Он надел котелок и с новой энергией нажал на педали: надо было торопиться.
Вокруг простирался мир Эмиля Золя. «Центральный рынок, — сказал где-то Золя, — является робким проблеском XX века». Теперь XX век уже наступил. Железные павильоны, железные рифленые крыши, подземная железная дорога, грузовые автомобили на сплошных, литых резиновых шинах. Штабеля опустошенной за ночь тары: ящики из-под сыров и фруктов, винные бочонки, мешки, корзины. Целый город тары, где надо пробиться в узких переулках между ящичными и корзиночными домами. Под ногами опилки, солома, кучи мятой папиросной бумаги. Циклопические колеса деревенских двуколок. Першероны в островерхих хомутах. Тысячи рыночных запахов, от которых кружилась голова.
Впрочем, все это давным-давно описано, и лучше всего не полениться и перечесть «Чрево Парижа», а потом представить себе маленького велосипедиста XX века на его легком велосипеде со свободной передачей пересекающим рынок Золя. Ленин проехал по диагонали сквозь этот ни на что не похожий мир оптовой торговли продуктами питания, попавших в цепкие руки капиталистов-перепродавцов, которые отсюда могли диктовать цены на предметы первой необходимости миллионам трудящихся, попавших в их железные сети, как муха попадает в сети паука. А ведь и в самом деле Париж напоминал железную сеть наука-крестовика, засевшего в самой его середине, как раз где на плане города обозначен Центральный рынок — Halles Centrales.
Туман поднялся. Над зданием центральной телефонной станции засветилось голубовато-серое небо, обещая немного туманный, но солнечный день поздней парижской осени. На круглой провинциально чистенькой площади Победы Ленин, чтобы несколько отдохнуть от напряженной езды по скользким мостовым Центрального рынка, слез с велосипеда и пошел пешком, одной рукой ведя свою машину за седло. В круглой крышечке велосипедного звонка блеснуло серебряной звездой выглянувшее над Парижем солнце — слабое, грустное.
Ленин прошел мимо конного памятника Людовику XIV — лошадь подняла передние ноги, поджала задние и всей своей тяжестью оперлась на могучий хвост, что делало монумент похожим на памятник Петру в Петербурге, с той лишь разницей, что конная статуя французского короля стояла на обыкновенном, традиционном прямоугольном цоколе, в то время как его царственный брат — русский император вместе со своим романтическим конем был утвержден на неотесанной финляндской скале естественной формы, что делало весь монумент неповторимым, единственным в мире. Коммуна постановила памятник Людовику XIV снять, но не успела осуществить свое решение, и король-солнце продолжал величественно восседать на лошади в своем высоком, раздвоенном наверху крупнокурчавом парике с локонами до плеч, совершенно таком, как и у его придворного драматурга, великого Мольера, за два квартала отсюда, на задах Французской Комедии.