Том 9. Повести. Стихотворения
Шрифт:
— Вы идете правильно. Это там, — сказал он, показывая оглоблей хлеба в конец улицы, откуда продолжал доноситься тревожно-напряженный гул аэродинамической трубы. Затем он объяснил, что мы должны войти в ворота и получить в бюро пропусков специальное разрешение. — Но это простая формальность, — успокоил он нас, заметив беспокойство моей жены.
Он слегка поклонился и, открыв ключом ажурную калитку, скрылся в своем садике, поскрипывая безупречными ботинками по несимметричным плитам дорожки, между которыми зеленела газонная травка.
— Умоляю, вернемся! — взмолилась жена.
— Нельзя же быть такой трусихой!
Мы вошли в открытые ворота, куда упирался переулок. Мы очутились в старом парке или, вернее, в роще столетних диких каштанов и вошли в сторожку, где помещалось бюро пропусков. Мы увидели перед собой за высоким прилавком трех офицеров — военных летчиков французской армии в полной форме — со знаками различия и внушительными планками боевых орденов
— Итак, мадам и мосье? — сказал один из офицеров, первый, которому надоело так многозначительно молчать. — Что вам угодно?
На ужасающем французском языке я попытался выразить наше желание. Они, эти три боевых офицера, вполголоса посовещались, после чего осмотрели нас со всей тщательностью с головы до ног и, по-видимому, остались не слишком довольны.
— Вы иностранцы?
— Да.
Они так нахмурились, что все их шесть бровей как бы соединились, превратились в одну жирную прямую линию, под которой решительно блестели три пары разных глаз. Затем тот офицер, который находился посередине, так сказать, средний среди равных, протянул к нам руку и отрывисто сказал:
— Ваши паспорта.
— Мы пропали! — чуть слышно ахнула жена.
Я отважно пошарил в боковом кармане и положил на прилавок две наши краснокожие книжечки с буквами «СССР». Ни один мускул не дрогнул на лицах офицеров, когда они, передавая друг другу, стали перелистывать и рассматривать наши «серпастые и молоткастые паспортины», испещренные визами разных стран.
— Прошу вас присесть и подождать, — сказал наконец средний среди равных, в то время как крайний слева взял телефонную трубку на скрученном, как пружина, шнуре и сказал несколько слов, показавшихся нам зловещими.
— Ну, вот мы и сели, — вздохнул я.
— Я тебя предупреждала.
Мы были уверены, что сейчас в помещение со стуком ружей войдет караул и потащит нас в кордегардию, но вместо этого появился старичок в увеличительных очках и берете, в синем комбинезоне авиамеханика — вежливая, серенькая мышка Микки-Маус, — и крайний справа офицер представил нас друг другу, и мы поняли, что старичок-механик не кто иной, как член Общества друзей авиации, что-то вроде нашего ДОСААФа. Затем с любезной улыбкой нам возвратили паспорта, и мы отправились вслед за старичком в глубину каштановой рощи, которая с каждым шагом делалась все гуще, чернее, сказочнее. А шум аэродинамической трубы слышался уже совсем недалеко, но несколько в стороне.
Пишу так подробно потому, что едва мы сели в вагон на площади Инвалидов, как тотчас я снова стал ощущать приближение знакомого мне чувства потери времени. Все предметы вокруг как бы начали медленно перемещаться в другие измерения.
Каштановый парк, ронявший свои крупные, рубчатые семипальные листья, резко пожелтевшие по краям, как будто от ожогов какой-то едкой кислоты, превратился вокруг нас в романтический лес, где в любую минуту мы могли встретить доброго короля Дагобера и услышать медные звуки волшебного рога Оберона, пересчитывающие гигантские черные стволы вековых деревьев, каждое вышиною в четыре трехэтажных деревенских дома, считая за третий этаж мансарду под графитной крышей. Я не удивился, если бы встретил здесь щетинистого, горбатого и узкорылого вепря, убегающего от борзых собак, красивых, как страусовые перья, или амазонку в висящем до земли бархатном платье и шляпе с огромным пером, отбившуюся от королевской охоты. Но вот среди стволов показалась громадная кирпичная стена какого-то глухого строения с маленькой железной дверью. Мы подошли к ней по толстому ковру опавших листьев и колючих расколовшихся плодов, где, как в гнездышке, лежали плоские, лакированные, как бы сделанные из красного палисандрового дерева орехи конского каштана. В то время как старичок вставлял крошечный плоский ключик в скважину американского замка, я понял, кто он такой. Весьма возможно, это был именно тот самый моторист, который пятьдесят лет тому назад готовил к полету аэропланы на маленьком глухом аэродроме в пятнадцати километрах от Лонжюмо. А почему бы и нет? Тогда ему было двадцать лет, а сейчас семьдесят пять. Как большинство французских стариков, он хорошо сохранился, тем более что был спортсменом, авиатором, мотористом и много времени проводил на свежем воздухе за городом. Теперь он член Общества любителей авиации, в старости владеющий ключом от музея, быть может единственного в мире.
— Скажите, — спросил я. — где вы работали пятьдесят лет назад?
— Я был мотористом на одном маленьком частном аэродроме под Парижем.
— Жювизи?
— Нет, вы его не знаете. Это примерно на том месте, где сейчас Орли.
— Недалеко от Лонжюмо? — спросил я.
— Да, километрах в пятнадцати, — ответил он и открыл маленькую железную дверцу, выкрашенную в зеленый цвет. Судя по тому, как она завизжала на петлях, можно было заключить, что сюда редко приходят посетители.
Старичок пропустил
Это были не копии и не макеты, а те самые, подлинные, которые со слабеньким треском тех моторов медленно летали над лугами моего детства, моей юности. На них можно было бы полететь хоть сейчас. Они окружали нас в этом громадном кирпичном павильоне — совсем небольшие, почти игрушечные: уже не змеи, но еще не вполне машины, сделанные руками столяров и обойщиков из самых легких материалов и теми же самыми простыми инструментами, какими делали мебель. Первым летательным аппаратом, который я здесь увидел, были легендарные «крылья Отто Лилиенталя», надевавшиеся на человека, как воздушный панцирь. Они висели прямо передо мной на уровне моих глаз, и я хорошо видел их рубчатую, выпуклую поверхность китайского змея. Теперь бы это назвали планером. Но тогда это называлось летательным аппаратом без двигателя. Двигателями были человек, ветер и сила земного притяжения. Отто Лилиенталь надел его на себя, просунул руки в петли раскинутых крыльев, пробежал, ринулся с возвышенности навстречу ветру, несколько мгновений парил и метался в воздухе, как летучая мышь, а потом рухнул на землю и погиб под обломками своего летательного аппарата, как Икар. Затем я увидел в двух шагах от себя моноплан Блерио, тот самый, подлинный, который полвека назад под темными тучами и над темными волнами перелетел через Ла-Манш и благополучно сел где-то за меловыми берегами Англии, недалеко от Дувра, а рядом с ним я узнал, как доброго старого знакомого, «фарман-16», и, если бы я увидел на его сиденье, похожем на лубяное решето, в котором обычно продают клубнику, волжского богатыря, чемпиона мира, борца Ивана Заикина в желтом кожаном пальто и шлеме, добродушного человека с кукурузными усами над солдатским подбородком, то я бы, пожалуй, ничуть не удивился, потому что это был аэроплан моего детства. Обладая волшебной способностью мысленно перемещаться во времени, я переходил, как очарованный, от первого аппарата братьев Орвилля и Уилбура Райт, «сумасшедших из Огайо», где авиатор не сидел, а лежал на крыле, держась руками за кожаные петли, к очень щегольскому, но довольно грузному моноплану «антуанетта» с фюзеляжем в форме красивой лодки из красного дерева, с длинными крыльями и вычурным хвостом, делавшим аэроплан чем-то отдаленно похожим на ласточку, а главное, со стационарным многоцилиндровым мотором. Я узнавал «латамы», «спрингвельды» и т. д. Они окружали меня со всех сторон. Иные висели на тросах. Иные стояли на полу на своих велосипедных колесах, совсем маленькие, до смешного легкие, но все же готовые в любой миг поднять человека над землей и полететь, с крыльями, покрытыми пятнами засохшего касторового масла и пылью полувековой давности. Первые наивные моторы — двигатели внутреннего сгорания. Первые пропеллеры — деревянные, трехслойные, ручной работы лучших столяров. Первые карбюраторы и контактные кнопки. Медные бензиновые баки. Палки рулей управления. Элероны легкие, как крылья бабочки. Все это было похоже на громадную детскую комнату человечества, полную страшно дорогих летающих игрушек начала века. Всем этим я увлекался в ранней юности, и всем этим увлекался и любовался Ленин на аэродромах под Парижем.
Но Ленин не был бы Лениным, если бы, увлекаясь зрелищем первых полетов, он мысленно не ставил авиацию на службу революции. Всего только через восемь лет, в девятнадцатом году, обдумывая способы ликвидации прорыва конного корпуса Мамонтова на Южном фронте, Ульянов (Ленин) обратил внимание Реввоенсовета на возможность применения авиации на бреющем полете против белой конницы. Можно не сомневаться, что, наблюдая за первыми аэропланами, Ленин уже тогда предвидел возможность поставить летательные аппараты тяжелее воздуха на службу пролетариату для борьбы с врагами революции. Я уверен, что еще тогда, лежа в траве глухого, малопосещаемого аэродрома недалеко от Лонжюмо, Ленин мысленно отметил явление бреющего полета, восемь лет держал это в памяти и, как только потребовала ситуация, пустил в дело для разгрома мамонтовского рейда.
Мы возвратились на электрическом поезде в современный, вечереющий Париж второй половины XX века, полные живых впечатлений от этого удивительного музея. Кроме подлинных аэропланов начала века, там было еще множество других летательных аппаратов — подлинных, копий, маленьких, изящных макетов — все, что относится к материальной истории авиации и воздухоплавания, от бумажного монгольфьера времен Людовика XVI и до шарообразной кабины с круглыми иллюминаторами знаменитого советского стратостата «СССР-1». Здесь мы видели «баллоны» Парижской коммуны, которые выпускали с Монмартра, и макет русского четырехмоторного самолета «Илья Муромец» времен первой мировой войны, который я сразу узнал, потому что некогда, в 1916 году, под Минском наша батарея охраняла полевой аэродром, где базировались «Ильи Муромцы», и я частенько туда захаживал и лазил в закрытую кабину, похожую на внутренность трамвая, и трогал громадные бомбы, подвешенные под крыльями. Здесь же косо висел под потолком подлинный советский боевой «ястребок» времен Великой Отечественной войны — зелено-коричневый, обожженный, продырявленный осколками, с красными звездочками — счетом сбитых фашистских самолетов.