Том 9. Публицистика
Шрифт:
Вот это — истинная опасность! Конечно, она — результат не одного этого года, но все же она значительна и требует могучих усилий всего общественного организма, потому что она огромна, широка, повсеместна и стихийна, потому что она отражается в молекулярных процессах, из которых именно и слагаются массовые явления…
Не смешно ли, при таких условиях, как нынешние, видеть людей, которые гоняются за отдельными случаями обмана или пьянства, которые, усчитывая копейки или рюмки выпитой в кабаке водки, пропускают мимо глаз и ушей грозные симптомы «рушащегося крестьянства».
Вчера мы составили списки для четырех столовых (в двух обществах села Шутилова и в сельце Бутском), сегодня с утра опять отправляемся на ту же работу: разливать эти капли помощи в море нужды. Воздух, отяжелевший, напитанный весенними парами, навис над землею серой пеленой, всасывающей влагу снегов, как губка… Нынешней ночью не было мороза, дорога сразу осела и размякла. Уже вчера жалко было смотреть на лошадей, с раздутыми ноздрями и выражением ужаса в глазах бившихся в зажорах. Сегодня, конечно, будет еще труднее… Пожалуй, мы не успеем за распутицей распределить и того, чем можем располагать. Надо торопиться. А тут какая-то тяжесть в голове и в сердце. Весна, весна! Долго буду я помнить эту весну… Глубокие снега, занесенные деревушки. Тесные избы, с душно-сомкнувшейся толпой мужиков, необходимость подымать руку, чтобы вычеркнуть имя не слишком еще оголодавшего ребенка, потому что их много…
— Может, еще пробьешься… Возьмем у тебя одного.
— Чем пробьюсь? — спрашивает мужик и глядит на меня в упор мрачными страдающими глазами.
— Да ведь все-таки… пособие.
— Пятнадцать-то фунтов! По неделе ребятишки хлеба не видят… Мякиной подавились…
А все-таки одного надо вычеркнуть, потому что их много… И я чувствую, что голова тяжелеет и нервы притупляются, и видишь, что вместе с делом помощи делаешь жестокое дело, потому что эта черта, проведенная по имени ребенка, заставляет его голодать и плакать… А нельзя, потому что их слишком много…
Да, не дай бог другого такого года!..
XIII
ЗАРАЖЕННАЯ ДЕРЕВНЯ. — ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЙ ДОКУМЕНТ. — «КАКИЕ МЫ ЖИТЕЛИ». — «ВОПРОС»
Семнадцатого марта, часов около двух, мы подъезжаем к Петровке, бедной и невзрачной деревушке, приютившейся под самым лесом, который как-то угрюмо оттеняет ее убогость. Хуторской кучер остановил лошадей около старосты. Лысый мужик выходит к нам с непокрытой головой и не решается надеть шапку, несмотря на наше приглашение.
— Насчет чего? — спрашивает он с признаками некоторого беспокойства.
Управляющего земским хутором А. Ф. Чеботарева он знает, но двое незнакомых господ внушают ему некоторое опасение.
Узнав, что мы «насчет продовольствия» и «по части столовых», — деревня, в лице ее невзрачных представителей, ободрилась и как бы просветлела.
— То-то вот, — произносит староста, опять сволакивая с лысой головы жалкое подобие шапки… — Забыли нас или уж как… Бьемся, бьемся, другим людям дают, а нам нет ничего.
— Как, — разве вы не получаете пособия?..
— Выдали: кому пять фунтов, кому семь; нешто с этим жив будешь… Другим вот…
Робкая подлесная деревушка не может, по-видимому, представить себе, что и другие, кажущиеся ей счастливцами, получают тоже по пяти и семи фунтов. Петровцам кажется, что это только их забыли здесь, в медвежьем углу, под лесом.
Между тем, наш приезд обратил уже внимание, и деревня зашевелилась, как муравейник. Какой-то мужик, коренастый, с угрюмым лицом, подошел к нам походкою медведя и вопросительно уставился на старосту.
— Да еще вот, — заговорил тот, как бы поняв значение этого тяжелого взгляда, — женщина у нас больная… Рот у нее вовсе теперича открылся, нос проваленой. Просто оказать, никуда не годится, беда! Что хошь с ней делай…
— Дух, — мрачно пояснил новопришедший и опять уставился на старосту, как бы подсказывая ему продолжение речи.
— Действительно, ваше благородие, дух от ней пошел, терпежу нет. Лежит на печке, в избу не войдешь…
— И не ходит никуды, — опять подгоняет мужик своего официального заступника и оратора.
— Так точно. Правда это: не может и ходить никуды. Прежде все-таки нарусь-те (наружу) ходила, ноне никуды не ходит.
— А дети малые… — опять подсказывает муж больной женщины, очевидно, крайне заинтересованный, чтобы красноречие старосты произвело на нас должное впечатление.
А двери то и дело отворяются, и из-под кучек снега, нахлобучившего белыми шапками невзрачные избенки, сползаются к нам петровские обыватели, закоптелые, оборванные, робкие… Деревня несет к нам свои горести и невзгоды…
— Много ли у вас таких больны
— Есть, прямо сказать, несколько, — говорит староста (нескольков этих местах означает много).
— Вот Захарка еще гнусит.
— Ну, это у него сроду так…
— Да уж это, брат, сроду… знаем мы!
— И то! Она ведь, боль-те, лукавая. Заберется в нутренность, а там, гляди, и нос за собой втянет.
— Гляди, и у Захарки носу-то все меньше становится…
На несколько мгновений водворяется унылое молчание…
— Что такое, не знаем мы, — говорит староста… — Взялась у нас эта боль и взялась, вишь ты, боль… Эх, беда!
— Терпежу нет… от бабы-те… — заводит опять мрачный мужик, видя, что разговор принял слишком общее направление.
— Погоди… Вишь, насчет столовой приехали. Подь, стариков скликни.