Тоня из Семеновки (сборник)
Шрифт:
Я не знал. Совершенно не знал. Стыдно, может быть. Десять лет живу на этой улице, а считал деревья липами.
– Липы совсем другие. Просто ничего похожего. Вот на улице Горького, например, Ширяев... Видел?
А что стыдно? Ну, липы, ну, тополя. Не все ли равно?
– Ты был на улице Горького?
Еще бы я не был на улице Горького! Сколько раз был, а как-то даже ездил специально. Галя туда поехала, а я за ней. Просто так. Сначала на метро до "Белорусской". Потом пешком, но так, чтобы она не видела, до Миусской площади. Там она
– Конечно, был! Ну и что?
– Ничего. Просто на улице Горького липы и на других улицах...
– А у нас тополя.
– Я знаю, - почему-то сказал я.
– А ты что тут делаешь? Зачем?
Я видел, что она копается в кучах срезанных и спиленных веток и отламывает от них кончики.
– А тебе не жалко?
– Что?
– спросил я зло.
– Если хочешь знать, я собак люблю!
– При чем тут собаки! Я о тополях. Тебе не жалко, что их так режут и пилят?
– Так это нужно, - сказал я.
– Они растут лучше, когда их подрезают. Говорят...
– Лучше бы ты волосы свои подстриг. Смотри, зарос совсем, - сказала она.
– А мне их, к твоему сведению, жалко. Не волосы твои, Ширяев, а тополиные ветки! Знаю, что их надо подрезать, а жалко...
* * *
Теперь я думал о ней - о Лизе Куприковой. Сколько лет сидим на одной парте, и я даже не замечал ее никогда, а тут вдруг заметил. На улице увидел и заметил. Эти ветки тополиные и это "Ширяев". В школе она тоже говорит мне "Ширяев", но там не так, там - школа. И почему-то она, никакая в школе (не ябеда, как другие девчонки, не отличница, а так себе), здесь вдруг оказалась какая-то. А какая? И вовсе крохотная, будто не в восьмом, а в шестом учится.
"Тебе не жалко, что их так режут и пилят?" Мне не жалко, тебе не жалко, ему не жалко...
И при чем тут мои волосы? Мои волосы, твои волосы, его волосы. Склонение! А мы его в детстве проходили...
Почему я думал о ней? Свернув с улицы во двор, думал. Пока шел по двору, думал. И, только войдя в подъезд и ступив на лестницу, вспомнил о Гале. Ведь я сейчас пройду мимо ее квартиры, где она празднует свое семнадцатилетие, куда она меня звала...
На лестнице было тихо. Не так, когда кто-то и что-то празднует. Тогда все слышно снизу доверху. Значит, не празднует? А меня зачем звала? Непонятно...
Я прошел мимо ее квартиры. Ни звука. Может, позвонить? Но мать сказала: "К восьми возвращайся". Сейчас, наверное, восемь...
Дома моему возвращению особо обрадовались. Отец о чем-то спрашивал меня, мать хлопотала с едой, усиленно угощая. Друг с другом они не говорили.
Я сразу понял, в чем дело.
– Вы что, поссорились?
– Поссорились? Почему? Ничего подобного!
– сказал отец, как-то неловко вскочил из-за стола и обнял мать.
– Правда, Ирочка?
– Правда, правда, отстань, - говорила мать.
– И все равно ты... Ешьте лучше!
– Характер!
– доверительно шепнул отец, когда мать вышла на кухню. Ничего не поделаешь!
– А что у вас?
– Да так, перемелется. Войну прошли. А это... Ничего. Знаешь, как у поэта: "Все пройдет, все перемелется".
– У кого?
– На Кавказе есть такой... Мудрый поэт! Наизусть запомнил:
Знает, знает мельница:
Все пройдет, все перемелется.
Основное ведь - мука,
Остальное все - труха.
Кажется, я не спал в эту ночь.
Слышал, как идут по нашей улице последние машины и троллейбусы и как отец в соседней комнате говорит матери:
– Ну что такого особенного! Мы же не в безвоздушном пространстве живем!
Я видел, как качается фонарь над воротами, слышал, как дует весенний ветер за окном, и слова матери и отца:
– А опекаешь ее почему? Подарки даришь?
– Какие подарки? Просто знак внимания к Восьмому марта. У нее же трудная судьба. Муж бросил, двое детей. В конце концов, зарплата у нее в три раза меньше, чем моя... Ты, по-моему, просто ревнуешь.
Опять все реже и реже идут машины по нашей улице, и уже не слышно троллейбусов.
– Сколько мы с тобой живем? Вспомни, сколько?
– Двадцать два года, а что? Но...
– Сына вырастили. Ведь это главное. Самое главное! Понимаешь! И разве...
– Понимаю, понимаю. Я все понимаю. Не сердись, пожалуйста!..
А я думал о Гале и о Лизе. Сначала о Лизе, потом о Гале. А может, наоборот. Где-то они сливались вместе, и я догонял Лизу на улице Горького, и говорил с Галей о тополях, и без конца путался в мыслях, не знал, чего хочу.
"Ширяев, - говорила мне Галя.
– Может, тебе взять?.." "Приветик! говорила Лиза, показывая на школьный завтрак.
– Мне пломбир!.." И вдруг совсем непонятные слова Гали: "До собак им как до лампочки, а сами довольны - прогуливаются, кислородом дышат!"
"Зачем тебе эти ветки нужны от срезанных лип?" - спрашивал я.
"Для булочной. Ты же идешь в булочную, а со мной не хочешь".
"Почему ты соглашаешься, что это липы, ведь это тополя! Сама же говорила".
"Самые настоящие душистые тополя! Но мне не хочется с тобой спорить сегодня. У меня день рождения... А липы совсем другое. Просто ничего похожего. Вот на улице Горького, например... Но, честное слово, лучше нашей улицы нет... И какие мы мудрецы, что тогда на Ломоносовский не поехали!"
"Сколько мы с тобой живем? Вспомни, сколько?.. Сына вырастили... Ведь это главное. Самое главное! Понимаешь?"
* * *
На следующее утро я шел в школу так, как еще никогда не ходил. Мне хотелось идти в школу. Я знал, что меня там что-то ждет, кроме уроков, кроме отметок, кроме...
Вместо того чтобы идти двором, я вышел на улицу к срезанным тополям. А всегда ходил двором - так куда ближе.
Кучи веток еще не убрали. И та, из которой Лиза отламывала верхушки, была цела. Никто другой ее, наверно, не трогал, не растормошил.