Торжество смерти
Шрифт:
Но ее усилия были тщетны. Она опрокинула стакан, рассылала фрукты на скатерти и чуть не разбила абажур у лампы.
— Старайся, старайся, — сказал Джиорджио, подзадоривая ее. — Все равно тебе не удастся поймать ее.
— Нет удастся, — ответила упрямица, глядя ему в глаза. — Хочешь держать пари?
— На что?
— На что хочешь.
— Хорошо: a discretion?
— A discretion.
Мягкий свет лампы освещал ее богатый и теплый румянец, идеальный румянец, «состоящий из бледного янтаря, матового золота и начавшей отцветать розы», в котором, по мнению
В волосах Ипполиты был приколот красный цветок гвоздики, яркий, как страстное желание. Ее оттененные ресницами глаза блестели, как озера, окруженные плакучими ивами в часы сумерек.
В таком виде Ипполита была обворожительна и являлась нежным и сильным предметом наслаждения, страстным и великолепным животным, предназначенным для того, чтобы украшать обеденный стол или постель и вызывать двусмысленные картины эстетического сладострастия. Животный элемент выступал резче в этом освещении: она была весела, резва, гибка, стройна и жестока.
«Как она меняется у меня на глазах, — думал Джиорджио, глядя на нее с острым любопытством. — Мое желание и ум рисуют ее облик. В таком виде, как она постоянно представляется мне, она только продукт моего неусыпного воображения. Она вообще существует только во мне самом, а внешность ее изменчива, как сон больного человека. Gravis dum suavis. Когда я дал ей этой прозвище? — Он не мог хорошенько припомнить, когда дал ей это идеально благородное прозвище, целуя ее в лоб. Подобное экзальтированное состояние казалось ему теперь немыслимым. Он смутно припоминал некоторые сказанные ею слова, и ему казалось, что они выражали глубокий ум. — Кто говорил в ней тогда, как не мой ум? Я гордился тем, что доставил своей печальной душе созерцание этих выразительных губ, которые могут так редкостно красиво изливать свою печаль».
Он взглянул на ее губы. Они были довольно грациозно сжаты вследствие напряженного внимания Ипполиты, старавшейся воспользоваться удачным моментом, чтобы поймать ночную бабочку.
Она действовала теперь крайне осторожно и хитро, желая быстрым жестом зажать в руке крылатую добычу, неустанно кружившуюся вокруг лампы. Ипполита хмурила брови и напрягалась, как лук, чтобы быть готовой броситься на бабочку. Она бросалась уже два или три раза, но все было бесполезно. Бабочка не давалась ей в руки.
— Сдавайся, — сказал Джиорджио, — я буду умерен в требованиях.
— Нет.
— Сдавайся.
— Нет. Плохо тебе будет, если я поймаю ее.
И она с дрожащим терпением продолжала охоту.
— Она улетела! — воскликнул Джиорджио, потеряв из виду воздушную поклонницу пламени. — Она спаслась.
Ипполита выпрямилась с искренней досадой, желая во что бы то ни стало выиграть пари, и стала внимательным взглядом искать беглянку.
— Вот она! — воскликнула Ипполита торжествующим тоном. — Вот она на стене! Видишь?
Но она сейчас же спохватилась и понизила голос.
— Не шевелись, — прошептала она, обращаясь к другу.
Бабочка неподвижно сидела на освещенной
— Готова! Она у меня в кулаке.
Ею овладела детская веселость.
— А что я теперь сделаю с тобой? Я посажу ее тебе за воротник. Ты теперь тоже в моей власти.
Она делала вид, что собирается привести свою угрозу в исполнение, как в тот день, когда они бежали вниз по холму.
Джиорджио смеялся; ее веселость пробуждала в нем остатки молодости.
— Ну, сядь теперь, — попросил он, — и ешь спокойно свои фрукты.
— Подожди, подожди.
— Что ты хочешь сделать?
— Подожди.
Она вынула из волос шпильку, которой был приколот цветок гвоздики, и зажала ее между губами. Затем она тихонько открыла кулак, взяла бабочку за крылья и приготовилась проткнуть ее.
— Какая жестокость! — воскликнул Джиорджио. — Как ты жестока!
Она улыбнулась, продолжая делать свое дело, а маленькая жертва хлопала ослабевшими крыльями.
— Как ты жестока! — повторил Джиорджио более тихим, но более глубоким тоном, замечая на лице Ипполиты смешанное выражение удовольствия и отвращения. По-видимому, ей нравилось колоть и искусственно возбуждать свою чувствительность.
Джиорджио казалось, что она уже прежде несколько раз проявляла болезненную склонность к подобному раздражению своей чувствительности. Агония ребенка на гумне, слезы и кровь богомольцев в церкви вызывали в ней не только чувство чистого сострадания. Он помнил так же, как она ускоряла шаги в сторону группы любопытных, наклонившихся над парапетом в Пинчио, и хотела непременно увидеть следы крови самоубийцы на тротуаре.
«Жестокость кроется в основе ее любви, — подумал он. — В ней есть какая-то разрушительная сила, которая проявляется тем резче, чем сильнее ее охватывает порыв страсти». Несколько раз ее лицо напоминало ему голову Медузы, когда он лежал бессильный после порыва страсти или не помня себя в пылу любви и глядел на нее полуоткрытыми глазами.
— Погляди! — сказала она, показывая ему проткнутую бабочку, которая еще шевелила крыльями. — Погляди, как блестят ее глаза.
И она вертела бабочку на все лады перед лампой, точно это был драгоценный камень, который она заставляла играть.
— Это красивая брошь! — добавила она и легким движением воткнула ее себе в волосы. — А ты все думаешь, думаешь и думаешь, — продолжала она, пристально глядя Джиорджио в глаза. — Но о чем же ты думаешь? Прежде ты говорил, по крайней мере, и, может быть, даже слишком много. А теперь ты все молчишь с таинственным видом заговорщика… Ты имеешь что-нибудь против меня? Говори, если даже ты будешь причинять мне этим горе.
Ее голос вдруг изменился — в нем звучали нетерпение и упрек. Она заметила опять, что ее друг был не только вдумчивым и одиноким зрителем, но и внимательным и, может быть, враждебным наблюдателем.