Товстоногов
Шрифт:
Это был последний спектакль Георгия Александровича Товстоногова на родной сцене, которой Мастер отдал тридцать лет и три года…
Из дневника Дины Шварц 1988 года:
«1 января.
Наступил Новый год — год Дракона. Говорят, что это доброе существо несет ВСЕМ счастье и благоденствие.
Возможно ли это?
Думаю, что для нас все уже позади, близок конец. Болен Г. А., 3 января он едет в Москву, в больницу. Может быть, будет операция, говорят, страшная, опасная. Он сказал, что согласится на операцию. Остается надеяться, что в этой больнице, куда его удалось устроить К. Лаврову с помощью А. Н. Яковлева, врачи знают свое дело. Они лечат членов Политбюро
3 января.
Сегодня Г. А. едет в больницу. Вчера навестила его. Главное — слабость, полная растренированность. Был у него Кирилл Лавров, заходил попрощаться. Все-таки он самый надежный, верный, даже не по-актерски. И как к нему несправедливы бывают люди, даже бывал несправедлив и Г. А. Виноват ли Кирилл, что всем нравится? От Романова до Горбачева».
Весной — снова больница. По словам директора театра, Геннадия Ивановича Суханова, навестившего Товстоногова, врачи объективных улучшений в здоровье Георгия Александровича не находили, но выглядел он значительно лучше и рвался в театр.
Несмотря на плохое самочувствие, он был полон планов: думал о бабелевском «Закате», о «Гамлете», о пьесе Кальдерона «Жизнь есть сон», увлекся инсценировкой чеховской «Дуэли»… Но репетировать не спешил. В ответ на убеждения Дины Морисовны Шварц, что надо просто войти в репетиционный зал и начать, говорил: «Ну приду я на репетицию, увлекусь, сниму пиджак, а потом начну хвататься за валидол».
И снова он начал думать об уходе из театра, считая себя не в праве руководить коллективом. «Уйдем вместе, — предложил он Дине Шварц, — будем писать книгу, вспоминать…» Но это были только слова — уйти он не мог. Единственное, что мог, это думать о приглашении режиссеров для постановок.
Говорил с Темуром Чхеидзе о Шиллере, о «Коварстве и любви» — по иронии судьбы, эта премьера стала первой после ухода Товстоногова из жизни.
Говорил с Резо Габриадзе о постановке «Человека в пейзаже» Андрея Битова.
Приглашал Михаила Туманишвили.
Вел телефонные переговоры с Эрвином Аксером. Аксер с женой приехали в Ленинград в июне. Договорились о постановке Беккета «В ожидании Годо».
В интервью газете «Известия» перед закрытием сезона Георгий Александрович говорил о современном положении театра — не только своего, а Большого драматического в числе других: «Единственный выход я сейчас вижу в том, чтобы обратиться к целому ряду направлений, имен в искусстве, которые были закрыты для нас. К Дюрренматту, Фришу, Беккету… Сегодняшний зритель не подготовлен к восприятию их эстетики, а драматургия эта содержит в себе богатство огромное. Я пригласил режиссера Аксера ставить Беккета “В ожидании Годо” — эту классику абсурдизма. Понимаю, что это опасная игра, что, возможно, зрители будут уходить из зала, потому что понять это до конца очень сложно. Но я считаю: пусть мы провалимся, пусть какая-то часть зрителей не поймет, но мы сделаем шаг в эстетическом воспитании зрителя».
Однако в силу разных причин все не складывалось, не получалось. В лучшем случае — отодвигалось…
Приехал американский режиссер из Принстона, поставил «Стеклянный зверинец» и уехал за неделю до премьеры — неизвестно, чем Георгий Александрович был разочарован больше: постановкой или необъяснимым поступком режиссера?
Все складывалось не так, не так, как хотелось…
В мае все-таки договорились о постановке с Владимиром Воробьевым, учеником Товстоногова, на протяжении 16 лет руководившим театром Ленинградской музыкальной комедией. Воробьев как раз в это время оказался без работы, из родного театра его «ушли».
В это же время велись переговоры о предстоящих гастролях в Японию. Как это принято, большая группа японцев приехала смотреть спектакли — впечатление было сильным. Театр начал готовиться к гастрольной поездке, которая совпадала по времени с 75-летием Георгия Александровича.
Конец весны — начало лета были тревожными для Товстоногова. По воспоминаниям Дины Шварц, плохое настроение Георгия Александровича было связано не только с проблемами его здоровья, но и с судьбой сыновей — Александра и Николая. Они были совершенно самостоятельными, но Сандро часто терял уверенность в своих силах, ему казалось, что он находится в тени великого отца. Он срывался из одного театра в другой, был человеком увлекающимся, из-за чего разрушилась семья, не складывались отношения в театрах, где Александру Георгиевичу довелось работать. Еще труднее было с Николаем — каких-либо ярких способностей у него не проявилось…
Было из-за чего волноваться, переживать. «Никогда вовремя не советуются, обращаются к отцу, когда совсем плохо», — записала в своем дневнике Дина Морисовна.
В начале осени Большой драматический отправился в гастрольное турне — Токио, Нагоя, Осака… Восторженная публика рукоплескала «Дяде Ване», «Истории лошади», «Амадеусу». Прием был не просто дипломатически теплым, он был горячим, потому что японское Общество любителей театра (общественная организация, возникшая после Второй мировой войны) давным-давно проложило тропу в Большой драматический. Члены этого общества, интересующиеся русским театром, ежегодно приезжали в СССР и в течение недели смотрели спектакли БДТ. Этот театр привлекал их куда больше достопримечательностей, которыми так богат город на Неве. Имя Георгия Александровича Товстоногова стало для японцев символом великого русского театра, такого же загадочного и влекущего, как огромная страна, находящаяся по соседству.
С гастролей Товстоногов вернулся измученным, но довольным.
Вскоре Георгий Александрович поехал в Италию. Там, в небольшом городке Маратео, Товстоногову вручили премию за выдающийся вклад в мировую режиссуру. По воспоминаниям Анатолия Смелянского, который тоже был в этой поездке, Георгий Александрович, «как обычно, был вполне респектабелен в своих крупных роговых очках, с неизменной коробкой “Мальборо”, которую он вытаскивал едва ли не каждые десять минут. Он сильно похудел, как бы истончился, впечатление было такое, что от его тела осталась только душа вместе с этой самой проклятой сигаретой, которую ему категорически запрещали. Но менять жизненный уклад и привычки он уже не хотел. Ощущение близкой развязки не покидало режиссера. Он сказал, что собирается привезти свой театр в Москву в феврале, провести последние гастроли и уйти из театра. «Понимаете, я не имею права больше работать. Я уже не могу засучить рукава и выйти на сцену, чтобы поправить спектакль… Если я не могу выйти на сцену и показать — я не могу вести театр».
Завершался год. Товстоногов по-прежнему нервничал, не мог работать. Понимал, что должен войти в репетиционный зал в привычной для себя и своей труппы форме. Бодрым, энергичным, полным сил. А их оставалось все меньше и меньше.
Это было невымышленной трагедией еще и потому, что талант Товстоногова обладал совершенно удивительным свойством, точно подмеченным Диной Шварц. Восемь лет спустя после смерти Георгия Александровича она вспоминала: «Г. А. репетирует — какая энергетика простирается на артистов! Сколько в нем заразительности, когда ничего не страшно — пусть ругает, пусть будет недоволен, но как верит!
Милый мой дружочек, великий режиссер, где найти хоть каплю той простой и высочайшей человеческой заразительности одного существа другим? Речь даже не о таланте, не о профессионализме, а о человеческой готовности отдать себя другим.
Я вижу эту спонтанность, это не думание о результате, а сиюминутный процесс проникновения в пьесу и желание передать это ощущение артистам. Если не получается с некоторыми — детская обида на лице и призыв себя к терпению…»
Себя, именно себя — не других…