Той победной весной
Шрифт:
Увидев меня, мужчина беспокойно заворочался. Я вытащил из кармана русско-немецкий словарик и начал перелистывать, подыскивая нужные слова.
– Дас ист зон?
– Я, я, зон! – поспешно и, как мне показалось, испуганно закивала старуха.
Я снова посмотрел в словарик и, коверкая немецкие слова, попытался заговорить с хозяйкой. Старуха начала что-то быстро-быстро объяснять, но из всего ею сказанного я понял только, что у ее сына туберкулез, что в связи с наступлением весны состояние его ухудшилось.
Пока старуха говорила, больной постанывал,
При виде такого обилия продуктов у больного заблестели глаза. Он приложил руку к груди и благодарно закивал головой: «Данке шён, данке шен!..»
В отличие от него, старуха почему-то радости не выразила. Процедив сквозь зубы то же «данке», она взяла принесенное мной и спрятала в ящик буфета. Это мне совсем не понравилось. «Вот карга, – подумал я, – даже „спасибо“ сказать по-человечески не может! И откуда столько злобы? Ну да пусть катится к черту не для нее принес, для больного».
Больной что-то сердито сказал старухе; она ворча открыла буфет, достала оттуда хлеб, отрезала кусочек, намазала маслом, положила на табурет.
Я был поражен: «Что же это за мать?! Ведь хорошо знает, что сын тяжело болен, ему нужны калории, а ей подаренных продуктов жалко! Что она дала? Кошке облизнуться!..»
Больной начал есть, а я продолжал наблюдать за старухой. Уж очень странно, нервозно вела она себя. Когда сын что-то говорил, вздрагивала, втягивала голову в плечи, со страхом косилась на меня, будто ожидая удара, вроде бы хотела уйти, но не уходила. Наконец я не выдержал:
– Фрау, не бойтесь. Мы не трогаем мирное население. У нас счеты только с фашистами.
Но и после этого старуха не успокоилась.
– Мама, господи! лейтенант говорит правду. Они нас не трогают. Нам нечего бояться, – сказал больной, завернулся в одеяло и закашлялся.
Когда старуха подошла к табурету, чтобы забрать опустевшую чашку, я случайно взглянул на ее руки: морщинистые, с проступающими сквозь кожу синеватыми жилками, они дрожали. И чего боится? Вот же вбила себе в голову! Я знал, что немецкая пропаганда устрашала людей местью русских, нашими зверствами, но чтоб настолько запугать!..
Старуха унесла чашку, сняла с табурета матерчатую салфетку, чтобы стряхнуть ее, и, проходя мимо меня, сделала знак глазами в сторону больного, но я так и не понял, что она хотела сказать этим.
Стряхнув салфетку и возвращаясь к табурету, старуха снова показала мне глазами на больного, но я по-прежнему ничего не понимал: оставить ли его в покое просит таким образом или хочет обратить на что-то мое внимание? В недоумении я смотрел то на нее, то на ее больного сына. Тот, повернувшись на бок, смежив веки, казалось, дремал.
Видя, что я ничего не предпринимаю, старуха взяла щетку и под предлогом того, что собирается вытирать пыль, направилась к стоявшему в углу комнаты книжному
Я только пожал плечами. Вот странная! И что этим хочет сказать?
И тут, укрывшись за шкафом, старуха закричала:
– Держите! Держите!..
Услышав это, мужчина вскочил, стремительно сунул руку под подушку, но я опередил его, навалился сзади, крепко вцепился в его горло. На крик вбежал Коневский.
– Осторожно! У него есть пистолет! Пистолет!..– кричала старуха, не вылезая из-за шкафа.
Я рванул мнимого больного па себя, повалил его на пол.
– Коневский, посмотри там, в постели!..
Младший лейтенант отбросил подушку, нашел заряженный пистолет и подступил к трясущейся от страха старухе:
– А, старая ведьма! Так вот, значит, какого сына прячешь!
– Коневский, – остановил я, – она ни в чем не виновата. Дело совсем в другом…
Старуха наконец вышла из-за шкафа. Из глаз ее катились слезы, губы дрожали. Она со злостью посмотрела на мужчину, который лежал в нижнем белье на полу, и сказала:
– Это не мой сын. Мой сын погиб… Это фашист… Полковник… Он угрожал мне… Заставил назвать сыном…
ЧУЖИЕ
В пути нас застал дождь. Я сидел в кузове трехтонки. Находившийся в кабине шофера зампотех майор Чикилдин остановил машину и позвал меня:
– Гиясзаде, идите в кабину. Там вы промокнете…
– Троим будет тесно, товарищ майор. Не беспокойтесь, не сахарный, не растаю.
Майор не отставал. Пришлось спуститься и сесть рядом с ним.
Наш полк получил недельный отдых. Воспользовавшись им, мы намеревались подлатать дыры, подлечить раны, подремонтировать оружие и сейчас ехали с Чикилдиным на склад артвооружения, расположенный близ города Нойштадта, за новыми пушками.
Темнело, а до места назначения было еще далеко. Из-за того, что электролинии, поврежденные во время боев, не действовали, по вечерам повсюду наступала кромешная тьма. В темноте же на дорогах было опасно – группы солдат и офицеров в беспорядке отступающей гитлеровской армии, отставшие от своих частей, прятались в лесах и временами нападали на наши машины. Поэтому, как только стемнело окончательно, Чикилдин предложил сделать остановку и заночевать в первой же встретившейся на пути деревне.
Полуразрушенная, погруженная в полную темноту, деревня казалась безжизненной. Возможно, в ней и не было людей. Но в одном доме за высоким каменным забором в затемненном окне мы заметили слабую полосочку света. Подъехали к нему, постучали в ворота. На наш стук никто не отозвался.
– Стучи сильнее, может, там из-за дождя ничего не слышат, – сказал шоферу Чикилдин и сам начал бить кулаком по доскам ворот.
Прошло немало времени. Наконец во дворе послышались шаги, кто-то подошел к воротам, прислушался к нашему разговору и после этого дрожащим голосом спросил по-немецки что-то. Мы, естественно, ничего не поняли. Шофер громко крикнул: