Трансфинит. Человек трансфинитный
Шрифт:
— а чего молить? Сам видишь, в коленках слаб оказался Митя. Не обманывай себя, и ты не смог бы. а потому что не то, не о том. Это что угодно, только не литература: социология, промышленность, экономика, физиология, патология, только не литература. Мы вот все говорили: «В стране произошел фашистский переворот». а как раз переворота-то и не было. Было обратное съезжание в скользкую яму старой истории, потому что до края мы не допрыгнули. Знаешь, как ракета, которая не смогла развить нужную скорость, преодолеть тяготение.
— Но почему, почему, Митя?
— Не выворачивается.
— Вот так и пиши.
— Все. Нет уже запала. Вот разве что поболтать. я тоже думал, начнут осмысливать самые темные, самые трагические с провалами и взлетами десятилетия. Но едва начали писать, тут же начали завирать. Вот и я написал: очередное свидетельство в суде, который будет лгать, как все суды, свидетели будут говорить не о том, следователь будет расследовать несущественное. Еще же редакторы проклятые — вроде по крупинке убирали, а из правды сделали ложь. Но так ведь и задумано было. я считал: начнут осмысливать. Осмысливать беспристрастно, если не считать страсть понимания. Но требовалось заболтать.
— а зачем поддался, засранец?
— а для чего писать, если не напечатают, если не для кого? Для себя? в стол? Полюбуйтесь, какой я принципиальный. Лучше уж полслова сказать, чем ни слова.
— Ничего, в рукописях раздашь. Не поддавайся, Митя! Ты это пережил, ты знаешь главное!
Магические слова: «Ты это пережил. Ты прошел через смерть. Ты знаешь главное». Поэт изложил это так:
«И наконец доподлинно узнают,
как горек хлеб, как солона печаль,
как любят нас и как нас убивают».
Красиво сказано? а между тем, пережившие это слишком знают, какая простая и унизительная штука — смерть, как дешевы на краю голодной, мерзлой смерти люди — и никакого «залога бессмертия», никакого «миг, вот этот миг», никакого «бытия к смерти», никакого «смерти больше не было». Унизительно, примитивно, пошло.
Тут кстати, очень кстати то, что Шаламов говорил о человеке, животная природа которого обнаруживается как безнравственная, и то, что Шкипер писал о донравственной природе простого человека — то есть человека под прессом.
Речь идет о примитивном, считаете вы, — об инстинкте. а вы не думаете, что это слово с укоренившимся в нем отношением к нему: инстинкт как нечто низшее? Сохранение жизни не для чего, унизительно — вот так вот, да? Но ведь это могучая сила самого Бытия. Бесцветная, согласен. Цвет потом, это до света. в старости, в лагере, в болезни — умаление желаний и мыслей, проступание простой, бесцветной, великой мощи бытия, которая до и прежде всего.
Я и в самом деле попытался написать свою книгу заново — и не смог.
Как бы я ни объяснял это своему смертельно больному товарищу, по-настоящему я все равно не понимал.
Сначала думал: потому что больно, невыносимо. Жить невозможно, помня это. Мы от этого так долго уходили, пугаясь, однако, когда казалось, что уже не помним. а когда начали писать, нужно было срывать, спиливать наросшую, новую кожу, чтобы восстановить ту боль, ту тоску, то умирание.
Память убивает. Но жизнь, забывшая смерть, ничтожна.
Страх
Искушение дотронуться до провода — и страх.
Долг — и откладывание.
Старый вопрос о том, почему медлит Гамлет.
Ну вот, сначала я думал: потому, что больно. Потом: потому, что уже не больно, — боль ушла.
Заметили ли вы, что книги ужасов пишутся бесстрастным пером свидетеля, летописца, даже если он сам был избит, изуродован?
Встающий, предстающий ужас бесцветен. Может, потому так и пригибающ его гнет, что бесцветен. Бесцветностью же больше всего и давит. и тогда возможно покаяние — это жажда цвета, эмоции. Потому что Бог — это и есть Цвет и Свет, не правда ли? Но оптом не отпевают. Вне каждого этого нет. Книги ужасов бесстрастны, поневоле будучи статистикой. а хочется живого вопля, поднимающего мертвецов из могил. а между тем, чувствительность-то и противна тут. Так же, как и жадный счет на тысячи и миллионы. Так же, как жажда трогательных, возвышенных, трагических несчастий. и это ложь — попытка оживить краскою, цветным карандашиком то, что цвета не имеет. Нестерпимо, невыносимо — да, но дело не в великой жестокости, а в великой скудости и пошлости. То, что произошло со всеми нами, — пошло. Просто, как дважды два, и тем унизительно.
Скажете, к бойням, к мукам, к палачам и жертвам такое определение неприменимо? в том-то и дело, что применимо. Это пошлость, в которой нас заставили принять участие.
Разве, читая «Преступление и наказание», вы страдаете от ужаса? Вы страдаете от пошлости убийства. Прожившая бесполезную, глупую жизнь старуха — мертвая сраму не имет. Срам принял логический, самоуверенный, изощренный в идеях и мыслях убийца. Пошлость идеи!
Не черен, а пошл живодер и предатель Сталин, возведший свой акцент и занудство мысли в некую форму чуть ли не гениальности. Пошлы стада народов, ложащиеся чредой под нож. Пошло и это: «Выживите, чтобы рассказать». Выжили — и что? Масса медицинских и промышленных сведений, как дешевле и производительнее умерщвлять массы людей.
Эти пристающие к фронтовикам и лагерникам: им все про дыбу расскажи, про пытки и бойню. Да-да, и ты тоже, интервьюерочка. Любопытствующим можно порекомендовать скотобойню, а также скотобескормицу. Больно и жутко скотине так же, как нам, и смерть они чуют так же, как мы: не логикой и соображением, а обреченностью и воплем — кричат милые и к Богу вопиют. Далеко на бойню — сходите на товарную станцию, где в вагонах скот, отправляемый на убой, где от ужаса и паники затаптывают они друг друга, пропарывают рогами, — и прохожие, слыша блеянье, мык, визг и стон, утарапливают шаги.
Сходите, наконец, посмотрите, как топят печи мазутом, — тоже глупость и пошлость, унижение материи.
Нам было вменено отсутствие в жизни, удобрение нашим количественным, массовидным, обезличенным трудом массовидной же, обезличенной, империальной мощи и массовидного же производства.
Империя не столько зла, сколько полна псевдореальностей и пошлости. Пошлость — жестокая чреда истории. Пошла кровавая ее монотонность.
Ну увеличьте в тысячи раз книги ужасов — все та же скудость!