Трансфинит. Человек трансфинитный
Шрифт:
Но уж какую версию Филипп точно должен был просчитать, так это комплекс вины, подогретый невозвратностью и собственной обреченностью на бесследное исчезновенье.
Он так бился, этот славный парень, над вопросом, почему нам с отцом невозможно встретиться, перейдя этот луг, что я просто объяснил: по этому лугу нельзя пройти, он пустотен, не болотист, а сух и пустотен — проваливается под ногами; отец еще может по нему пройти, поскольку он мертв и невесом, но у него тяжеленный арбуз, который он обязательно хочет донести до меня.
Мальчик был неумолим: «Но почему, как вы думаете, именно этот луг лег между вами?»
Он явно ждал, что я подскажу ему что-нибудь, невзначай, но проскакивал мимо этого. Ему бы спросить, почему этот луг пустотен. Но уж слишком и без того явно выглядела моя триграмма: либо разрыв поколений, либерально-демократического
Ну вот и ты, пылкая интервьюерочка, хочешь, как психоаналитик, свести живое, многосмысленное к схеме. Ага, значит, отец захотел меня проведать, сострадательно и мудро простил меня, как старец Зосима Митю Карамазова. Или же мы оба простили друг друга. Идея чувствительная, ничего не скажу.
Вот и мальчик Филипп, теперь-то уже наверное солидный психиатр, над своей идеей трудился. Но поначалу не получалось у него. а потому, что большая часть идей — прямолинейна. Логика, однозначность, одно вследствие другого — нахайнандер по-немецки. Однолинейное, прямолинейное. Уж очень ценим мы идеи.
Вот и сейчас: подать сюда Тяпкина-Ляпкина — русскую идею. а и вся-то теперешняя, новая русская, идея — деньги любой ценой. Эта новость так же нова, как фамилия Попова, как чума и дифтерит. Но без идеи никуда. и это, кстати, обнажает суть идеи, девяносто девять процентов массовых идей. На идее империи и капиталы строятся. Без идеи империи распадаются. Идея, овладевшая массами, — не мысль, а идея! — становится силой, которую хорошо, удобно эксплуатировать. Худшая из эксплуатаций — эксплуатация энтузиазма, претворение в обратное: идеального — в количественное, труда — в капитал, особенного — в безликое. Идея сплачивает в массу, творение становится товаром. Мы были либера, свободными для свободы, а превращали это в количественную, мертвую мощь. Но мы и на это шли — мостили телами дорогу, да что телами, — головами мостили, потому что считали — дорога к свободе. Мы и поклеп готовы были возвести на себя, как у Кестлера, лишь бы дорога не пострадала, по которой бегут эстафетой те, что несут факелы. Не страшна смерть, ибо мы больше чем братья, — у нас одна идея: не о себе, — о братстве и человечестве. Но вырывались мы из одной эксплуатации — наглой, в другую, еще наглее.
Заметьте, идею всегда фиксируют, как фиксируют точку, линию, музыку дурные математики и Сальери. Но «две неподвижные идеи не могут вместе существовать» — она должна быть одна, эта идея. Она должна быть абсолютной, она должна быть — Ее Величество. Если же есть что-то помимо ее, оно должно вращаться вокруг нее, служить ей. Вечной и Абсолютной она должна быть.
Вспомните у Платонова: «Хотя они и овладели смыслом жизни, что равносильно вечному счастью, однако их лица были угрюмы и худы, а вместо покоя жизни они имели изнемождение». Вспомните его антикантианское звездное небо — тоску пространств и вопрошающее небо, как и все эти тоскующие люди, взыскующие всеобщий долгий смысл жизни. Вспомните наконец его Котлован под тот общий дом, что возвысится над всем усадебным, единоличным. Все та же Тейяровская Омега, слияние душ в единое Сверхсущество, Мыслящий Океан, или вечность-рай, или еще эта буддистская штука все из тех же финализма (с фанфарами и сверхсветом) и гигантомании. Тоска пространств и идей у Платонова. Карусель для счастья людей. Тоска великих строек. Накал, дурацкий накал пассионарности.
;;
В полноте жизни моих студенческих лет я думал, относя сюда и гражданскую войну, что это предыстория. Оно и было, конечно, — предыстория, но история-то оказалась не та.
В двадцать пятом году нас с аттестатами о высшем гуманитарном образовании, тогда это называлось как-то по-другому, выпускают не то из профессорского, не то из литературного Брюсовского института в жизнь. а свою дипломную в институте работу писал я как раз об идее, той самой овладевшей массами идее, которая, как известно, становится в этом случае материальною силой. Очень нам нравились тогда материальные силы, техника. Мысль казалась так, маниловским развлечением. Идея — другое дело, особенно же большая, великая, народная. и народ желательно побольше: русский,
Итак, в двадцать пятом нас выпускают из института для построения нового общества. Год я работаю редактором газеты в Ногинске, попутно кончаю второй курс медицинского — профессия для спасения людей, которой было суждено впоследствии спасти самого меня.
В двадцать шестом у меня выходит ссора с укомом. Дело в том, что меня определили в распоряжение московского комитета инструктором в Краснопресненский район. а я заупрямился. Во-первых, это работа с утра до ночи, а мне учиться серьезно надо, в моем медицинском начинаются специальные предметы. Во-вторых, это же не моя, газетная, любимая работа. а в третьих, что-то подспудное: партийное дело в столице уже складывалось в кропотливый бюрократический аппарат, и при этом чисто партийные склоки, хотя внешне все еще очень революционно. Уком на меня бочку покатил, я разозлился, но не свалял дурака — подал просьбу в ЦК отправить меня на живую, незаорганизованную работу. в ЦК конфликт углублять не стали — предложили, если уж мне тесно в Москве, ехать на Дальний Восток.
И вот я в аппарате Дальневосточного бюро ЦК, завсектором печати Даль-бюро, зам. редактора газеты «Тихоокеанская Звезда», а также студент Хабаровского мединститута.
Я благодарен судьбе, что близко знал в те годы Гамарника Яна Борисовича. Неограниченное уважение вызывал у меня Ленин: очень сдержанные жесты, не крикун и не площадный оратор — и при этом необыкновенно убедителен. Ну и, конечно, я восхищался Тухачевским.
В двадцать восьмом году оказываюсь я в Харбине на Токийском проспекте под фамилией датского журналиста не то Донсона, не то Дансона в АНГАЗТА — Англо-азиатском телеграфном агентстве. Организация авторитетная, — этаж в гостинице жапен-палас, бланки цветные, машинистки, секретари, мгновенная связь с другими агентствами, да и о Советской России давали довольно полную информацию. Шеф-директором — англичанин, хороших кровей, колледж и прочие бяшки, делал карьеру в колонии, только не сделал — спился. Его лишь надо было поить с утра до ночи — два парня были для этого к нему приставлены. Делалась большая игра — речь шла о Китайско-Восточной железной дороге. Нужно было стравить Америку и Японию, что нам и удалось в конце концов, сыграв на общеизвестной достоверности наших сведений.
Нет, в японской яме я сидел раньше, в двадцать седьмом. Поехали на КВЖД пробовать тормоз. а нас схватили — и в яму. Лето. Там и кроме нас посидельцы. Два раза в день — кормление зверей: булочки сбросят, баланду спустят — кто успеет схватить, а кто и проехал. Наш пожилой совсем доходил. На какой-то день подсел к нам китаец: «Советы?» и отводит нас в сторону: там что-то вроде ниши, нары и точная еда. Кто они, неизвестно, сказал: «Мало-мало спрашивай».
А в двадцать девятом мистер Донсон участвовал в вывозе наших людей из Гуанчжоу после разгрома Кантонской коммуны. Многих выкупали уже из японской контрразведки — ее как-то иначе называли, ну да неважно, как она называлась. Людей оттуда вынимали в уже нечеловечьем виде. Некоторое национальное своеобразие по части пыток: наливали человека водой, потом керосином, и все — психика уже не восстанавливалась. Человек сто пятьдесят наверное выкупили, вывезли — это сверх погибших. я и сам заболел психически. Меня отправили в Крым на три месяца — нервы лечить. Беременную жену я отправил к своим родителям еще до этого.
Да, к этому времени я был уже благополучно женат — на девочке с образованием, но при этом с совершенно куриными мозгами. Впрочем, молодая, веселая, горячая. и вообще это странная штука — семейство образовалось как-то само собой, без всяких страстей или пылких чувств с моей и с ее стороны. Не было в моей жизни никого, кого бы я меньше знал и в ком бы меньше нуждался. я вообще заметил: любви — это как-то само по себе, особенно в молодости, — а сбоку между тем появляется необременительная вроде бы девица, и вот как-то само собой животик округляется другою жизнью, и отныне округлый животик, а потом и детские ножки повсюду топают за тобой.