Третье поколение (сборник)
Шрифт:
Фауст вовремя отпрыгнул в сторону: в стене напротив того места, где он сидел, появилась дырка.
— Шустрый малый, — одобрительно протянул безногий. — Садись допивай чай, не нервничай. А у тебя, Старый, чего губы трясутся? За друга испугался? Ну не стало бы его, закопали в яму во дворе… А раз другом дорожишь, чего ж под выстрел сам не бросился? Первая заповедь на войне: сам погибай, а товарища выручай. Мельчают людишки.
Калека неловко крутнулся на своем кресле-каталке, смахнул со стола несколько папок. Из одной веером разлетелись картинки и открытки с голыми женщинами, Фауст склонился, стал помогать заведующему собирать их.
— Голубушки мои, красавицы, — пропел головастый ветеран, кончиками пальцем отлаживая
— Чего это она? — спросил Фауст, силясь понять происходящее на одной из карточек.
— Хи-хи-хи… Развлекается так. С бананом.
— Банан — это плод такой, — брезгливо пояснил Профессор. — Тропический. Кожуру снимали, а серединку ели.
— А она, вишь, сначала его по другому пользует. Хи-хи. Да, раньше многое было не так: и бананы были, и публичные дома. Заходишь туда, если при деньгах, конечно, красавицы сидят, люби — не хочу. Денег нет, наскребешь на выпивку — и в порт, там за выпивку девку купишь…
— Это как Индус, что ли? — спросил Фауст Профессора.
Тот хмуро кивнул. А заведующий замолчал настороженно.
— Какой индус?
— Да у нас чудак один надумал жену продавать за жратву…
— Приведи его ко мне: я тебе банку трофейной тушенки за это дам, — изо рта калеки брызнула слюна.
— А его убили, и дом его развалили.
— У-у-ум, — застонал ветеран. — А жену его?
— Побаловались да оставили жить. Женщин убивать противозаконно.
— Приведи ее ко мне. Мне помощница во как нужна. Она, видать, переселенка?! Тогда я тебе для нее жетон дам. Нет, два: один тебе запасной, один — ей отдашь.
— Если найду ее — отдам. Может, не обязательно ее в помощницы? Может, другую? — Фауст вспомнил про Соседку.
— Не найдешь ту, давай другую. Нет, лучше — обеих, и ту, и эту.
— Только от второй пахнет — будь здоров. Больная она.
— Господи, он убивает меня невежеством. Да я забыл, как пахнет женщина! — заведующий захлебнулся слюной.
Он открыл ящик стола, вытащил два жетона.
— Не обманешь? — спросил подозрительно, затем, отталкиваясь руками, укатил на своем стульчике за перегородку, вывез оттуда бумажный куль с продуктами. — Вот, держите, славно сегодня поработали… Ступайте… уходите… да быстрее, канальи…
Глаза его заволокла белесая муть, он рассыпал картинки веером по столу…
— Крепко ты его задел, — заметил Профессор, когда они возвращались обратно.
Но Фауст уже забыл про бесноватого заведующего, привлеченный объявлением на каменной стене старинной кладки. «В аудиториях этого здания, — прочитал он, шевеля губам и морща лоб, — с сентября с. г. начинаются занятия со студентами университета. Приглашаются все желающие. Лекции читаются по трем темам: „Секреты восточной кухни“, „Противозаконность применения контрацептивов в демократическом государстве в дни войны“, „Проблемы строительства идеального государства с древности до настоящего времени“. Автор лекций — профессор Дикин. Спешите записаться! Плата по договоренности». Ниже лист был разграфлен на три колонки, в двух из них уже значились: Кабан, Моська и Юнец. В третьей косо было написано слово из трех букв, одно из названий уда. Фауст сначала решил, что это чье-то имя и удивился.
— Никакое это не имя, — вскипел Профессор, — это означает то, что означает матерщина.
— Как это?
— Ну, ругательство раньше было такое. Неприличное слово.
— Не понимаю, — сознался Фауст, — я напишу внизу — голова, это тоже станет ругательством?
— Нет, неприличные слова касаются только половых отношений.
— Почему?
— Не знаю. Не помню, и все тут. Отец рассказывал, раньше было стыдно ходить по улице голым. Даже как-то не так, если женщина обнажала свое тело. Это считалось неприличным.
— Странно и непонятно. Как ты думаешь, это наш Юнец записался?
— Скорее всего, нет. Ведь Юнцом его назвал ты, а в его отряде его
— Кстати, может мне тоже записаться? Стану умным, как ты…
Профессор расхохотался от этого предложения. Отрывисто, зло.
— Давайте, милейший, давайте. Вам здесь на пальцах покажут, какие специи нужны для жареной крысы, чтобы она превратилась в кролика. Потом научат, как предохраняться от беременности, когда предохраняться все одно нечем, после чего растолкуют, как это аморально и противозаконно.
— А если в третью группу?
— Знаешь, Фауст, — Профессор оборвал смех так же резко, как рассмеялся, — мне уже давно кажется, что никаких государств вообще не существует. Ни идеальных, ни не идеальных. Ни наших, ни вражеских. Аппарат, механизм, насквозь проржавелый, остался, а государства — нет.
— Ну да?! А как же война? Война-то продолжается!
— Вопрос: кто с кем воюет, да и воюет ли вообще?..
— Воюет, раз падают бомбы, летят ракеты. Я однажды видел, как со спутника полосовали наших лазерными лучами. Да вы слышали, на том месте сейчас оплавленное стекло…
— Ничего я не слышал…
— А вы-то что преподавали в бытность профессором?
— Гуманизм.
Фауст вздрогнул. Несколько секунд он ненавидяще глядел на спутника, с которым не один год делил пищу и кров. Тот оставался спокоен. И глаз не опустил.
— Я был о вас другого мнения, — с усилием заговорил Фауст, — я не знал, хотя это и не оправдание… Гуманизм… Гуманизм?! Надо же. Я-то наивно полагал, что вас всех вывели, выбили. Всех, кто, прикрываясь лозунгами абстрактной любви к человеку, развязал эту бесконечную войну. Всех, кто от века путался под ногами рабочего класса, мешал ему строить общество справедливости. Кто, как не вы, гуманисты-интеллигенты, придумали атомные и водородные бомбы, танки, ракеты, самолеты, лазеры?! И уставая за день от новых разработок видов уничтожения, вы ввечеру давали интервью журналистам о братской любви человека к человеку. Но что есть ваша любовь, как не вывернутое наизнанку и помноженное стократ чувство эгоизма. Все ваши проповеди были направлены к утверждению ваших прав и свобод. Вам мало было льгот и благ в действительности, и вы, еще при жизни, начинали делить места в учебниках истории, в своем больном сознании возносясь над собою тленными. Но незаменимых нет, ныне это знает каждый мальчишка. Историю создают и движут вперед общественные силы, массы, а не отдельные личности, зараженные маниакально-депрессивным синдромом. Но ход истории неотвратим. Мы сумели покончить с воздвигнутым вами институтом неравноправия, мы близки к идеальному обществу. И… и, — Фауст задыхался, — вы постоянно путались под ногами революционной массы, постоянно сбивали нас с истинного пути. К чему призывали? Любить ближнего и того, кто рассматривает мою грудину сквозь оптический прицел, и того, кто скручивает вентили с баллонов, наполненных отравляющими веществами? Вздор! Да и что это — один человек? Если есть миллион, то он останется миллионом даже без единицы. Для него единицей больше, единицей меньше — тьфу. Умрете вы или умру я, что изменится вокруг, в городе, стране, мире? Ничего! Что этот ваш гуманизм? Есть миллион, или несколько, которые знают, куда идут, к чему стремятся.
— А если нет миллиона? А если не знают? — тихо спросил Профессор.
Фауст молчал, оглушенный. Никогда прежде он не говорил столько и таким языком, никогда не пробовал выразить словами очевидные для него мысли. Они пришли к нему вдруг из забытого прошлого, которое не ведало сомнений и возражений. Спокойствие Профессора сбило его с толку.
— Заткнитесь вы! Если бы вы знали, куда идти, к чему стремиться, все-все, сама жизнь потеряла бы смысл…
— Нет уж. Это вы извольте замолчать. Вам вбили в голову дурацкие мысли, а вы их повторяете. Вы даже не понимаете значения половины выкрикнутых слов! И рушите, не создав, и обвиняете… Вы, кто сегодня впервые узнал вкус чая…