Третий эшелон
Шрифт:
— Это дезинфекция наша. Врачи смилостивились… Церемпил спит, отказал свою часть в нашу пользу. Возраженья нет? — Илья вылил спирт в котелок.
— Стой, стой! — всполошился Хохлов. Рябое лицо его покрылось потом. — Развести разрешите?
— Перекрестись, что не испортишь, — весело осклабился Пацко.
А Хохлов уже колдовал над котелком. Он малыми толиками доливал воду в котелок. После каждой порции Листравой охал:
— Не переборщи.
Потом все смеялись от всего сердца, как дети, протягивая котелки, а Илья осторожно наливал
— Пейте за смелых людей! Я только это признаю… Наперекор всем чертям! — Он бедово опрокинул в рот спирт, крякнул: — Умеет разбавлять, старик…
— Закусывайте материей, братцы. Вот! — посоветовал Листравой и вытер губы рукавом. — А дома бы… Огурчиком с чесночком, — добавил он, смачно сплюнув.
— А я вот на рыбалке ночевал бы, — в тон машинисту проговорил Фролов, выходя из темноты. — Сидите, сидите, друзья. Не спится?
— Мировые дела решаем, Павел Фомич. — Пилипенко подмигнул Листравому. — Какое наказание Гитлеру применить думаем…
— Тоже занятие, — Фролов нашел глазами Пацко. — Еремей Мефодьевич, просьба к вам.
Пацко поднялся, оправил гимнастерку.
— Сможете еще одно дежурство проработать? Стрелочник выбыл.
— Только выпимши немного, а так почему ж нельзя…
Фролов удивился откровенности Пацко, но на пост его послал. Пошутил:
— Пьян — когда двое ведут, а третий ноги переставляет…
— Павел Фомич, — не утерпел Листравой. — Что тут у нас насчет фрица слышно? Не прорвался?
— Успокойтесь, товарищи, немцы не прошли. Оборона крепкая. Солдаты стоят насмерть.
— Ну, вот и ладно, — Листравой стал удобнее прилаживаться у костра.
Фролов и Пацко ушли.
— Когда он отдыхает, хотел бы я знать? — снова заговорил Александр Федорович о Фролове. — Рано утром — на ногах, поздно ночью — на ногах.
— Комиссару положено, — широко зевнул Пилипенко.
Слова Фролова несколько успокоили людей, и они разошлись на ночлег.
За лесом изредка слышались пушечные выстрелы. Со станции доносились тяжелое сопенье паровоза, лязг сцеплений. Рядом, в кирпичных завалах, попискивали мыши. Недалекий лес утомленно шелестел, казалось, что дышит необъятная темнота.
Листравой уснул у костра, не найдя сил перебраться к себе в подвал, на топчан.
Над умирающим костром кружилась бабочка, рискованно ластясь к короткому пламени. Илья пугал ее, размахивая пилоткой. Но она все-таки обожгла крылья, упала на красные угли, сгорела шипя и потрескивая,
Смерть стрелочника опечалила Пацко. Он пытался осмыслить происшедшее. Конечно, только смелый человек закроет амбразуру дота своим телом. Стрелочник же просто исполнил свой долг, честно, по-человечески. Для этого нужно не меньше мужества и геройства!..
Стояла кромешная ночь. В развалинах кричали совы и филины. Идти было неловко. Пацко ворчал себе под нос, спотыкаясь в колдобинах.
Поездов пока не было, и он, примостившись на чурбане, чистил фонарь.
Позднее подошел Хохлов проверить телефоны. Так он делал каждую
Был тот глухой предрассветный час, когда над Единицей устанавливалась временная, непрочная тишина.
Пацко вычистил одну боковину фонаря и вышел за дверь: разогнать сон. Со стороны фронта орудия стреляли редко. По темному небу шли рваные облака: Пацко замечал, как пропадали звезды и чуть поздцее снова вспыхивали. Вот одна звезда покатилась, оставив позади искристый след. Говорят, так и души человеческие… Но он знал: душа стрелочника уже никогда не вспыхнет, не засветится на горизонте. Пацко вернулся на пост.
Связист все еще копался в телефоне.
Стрелочник полез за паклей, которую он хранил под потолком, и наткнулся на маленькое зеркальце, забытое Наташей. Чтобы отвлечься от мыслей о погибшем стрелочнике и немного забыться, он заговорил об Ивановой. В дурманящей ночной немоте Пацко лениво двигал руками, выскребая копоть на стеклах фонаря. Не спеша рассуждал:
— Вот, скажем, Наташа. Дивчина презеленая. Ну, куда ей воевать? Так себе, один близир…
Хохлов, не отрываясь от дела, перебил:
— Она храбрая. Женщины всегда выносливее нашего брата. Это, друг, старая философия.
— Старая или новая, а я, например, свою дочку не пущу. После тутошних страхов она и родить-то путем не сумеет.
— Так она тебя и послушает.
— Ты, Парфен, не смейся. Правду говорю.
— А еще в партию собрался. Твоя теория старая. Весь, мол, рай женский на кухне. Плоди детишек, и только. Так и Толстой учил.
— Толстой, говоришь? Дай бог…
— Про то и в книгах писал.
Пацко не слушал. Поставив фонарь на пол, он полюбовался своей работой и тем же ровным голосом заговорил о своем:
— Природу возьми. Она, Парфен, скажу тебе, бережет женский пол. Сохатые, к слову. Самцы дерутся, а она, самка, значит, в сторонке пасется себе, листки хрумкает. А глухари или, скажем, тетерева. Опять-таки бьются, как петухи. Так на каждом шагу женский пол к войне неспособный. Даже дикари женщин не брали в бой. А вот теперешний человек, он все норовит напротив природы, поперек ее. Вот и женщин в войну впутал. А зачем, и сам не ответит.
Хохлов ругнулся, отдергивая больную руку.
— Что ты?
— Током шибануло. Звонят. — Он привернул на клеммах провода, подал трубку Пацко, сидевшему у порога.
Тот послушал, поднялся и, шумно позевывая, сказал:
— Насчет женщин в войне ты подумай на досуге. Пользительно. А теперь посмотри семафор. Ерундит что-то. Открывать придется: поезд вышел.
Кругом царила ночь, но где-то за полосой леса рождался рассвет. Небосклон посерел, будто бы в темную воду добавили молока. Пацко расправил мощные плечи, стряхивая дрему. Приятели остановились у семафора. Хохлов попробовал, как он действует. Стрелочник заметил: