Третья рота
Шрифт:
Идёт немец с чайником кипятка. И какой-то идиот взял его на мушку… И не стало немца, не стало далёкого фатерлянда и белокурой Гретхен… Только мозги, будто кипяток из разбитого и покорёженного чайника, расплескались по рельсам… Немцы мирно отдали бы нам оружие, а теперь они: «Цум ваффен…»
Наши — в вокзал… Немцы отступили… А потом начали наступать подковой. Хлопцы же вместо того, чтобы взяться за оружие, стали надевать на себя сразу по нескольку штанов и шинелей, распухли, как бабы, и стали жабами…
Немцы
В бою надо быть быстрым, а куда тут, если на тебе несколько штанов и шинелей… Те хлопцы, которые ворвались в здание вокзала, конечно, не успели выскочить из него…
У двери стал немецкий офицер и каждого, кто выбегал, бил прямо в голову…
А потом немцы вместе с горой трупов отдали нам и своё оружие.
Казаков хоронили с музыкой…
А обезоруженные немцы сумрачно и грозно, спокойными синими колоннами шли на гору к татарским казармам.
И думал я: если бы немцы захотели, только сопли остались бы от моей любимой синей Украины…
Но я ещё верил…
Ведь изо всех сёл шли к нам дядьки в свитках и с котомками. Записывались и спокойно, как в церковь, шли на смерть… Будто кабана колоть…
И я всегда смотрел им в глаза… Перед боем у одних глаза бывают печальные и слезливо прозрачные, а у других весёлые и мутные…
И те, у кого перед боем были печальные глаза, больше никогда не возвращались, а люди с весёлыми глазами хвалились, скольких они убили…
Когда же немцы стали нас бить так, что небо и снег становились чёрными от шестидюймовок, хлопцы начали драпать по домам, конечно, с оружием и обмундированием.
— Пусть придут к нам в село. Мы им покажем… — похвалялись они, оглядываясь по сторонам: не видать ли немцев.
Вот одного поймали (с Боровского за Донцом — русская колония) и стали шомполовать…
Казаки возмутились.
— Мы революционная армия. Позор. Долой шомпола! Отпустите его!
А сотник Глущенко:
— Без разговорчиков! Сейчас позову старых гайдамаков и всех перестреляю.
И я узнал тогда, что такое «старые гайдамаки».
«Боровчанина» всё же отпустили…
Но нас, чуть что, пугали: «старые гайдамаки»…
Это те, что в январе 1918 года расстреляли в Киеве красный «Арсенал», ядро полка.
Я терпел, терпел да и тоже удрал.
XXXVI
Декабрь 1918 года.
Мобилизация.
Моему году идти.
Мать гонит меня из дому: я скоро без штанов останусь. Говорю ей: «Подождите, красные уже близко…»
А она мне:
— Пока придут твои красные, будешь светить голой… Иди, сукин ты сын, до каких пор будешь сидеть на моей шее…
Что поделаешь…
Пошёл.
Только не в Бахмут, а снова в тот же полк, штаб которого стоял в нашем селе. Думал, всё равно. Все одинаковые, а Бахмут далеко. Так хоть ещё немного похожу к девчатам. (Ох, девчата, девчата! Может, и вы виноваты, что я стал петлюровцем.)
Ну и снова бои. Теперь уже с белыми, на Алмазной» в Дебальцево (где я родился)…
И вот занесли снега дорогу, «чугунку»… И поехали мы на паровозе очищать от снега «чугунку»… И запел пьяный кочегар: «Смело, товарищи, в ногу…» И заплакал я, ощутив так остро и отчётливо, что долго, долго я не буду со своими, буду против своих.
Ещё одна мелочь. Собственно, тогда это уже не было для меня мелочью.
Холодный, пустой вагон. Я приехал в Сватово записываться к повстанцам…
Тихо. И вдруг:
— Сосюра…
— Что?
Никого.
— Сосюра!
— Что?..
Трижды меня кто-то окликал, и трижды я отзывался.
Старые люди говорят, что не надо откликаться.
А меня три раза звали, и три раза я откликался.
Это — к смерти.
Но я записался.
И ещё.
Расстреливали стражу. Ночь. Караульное помещение — 11-й класс нашей станции. Привезли обезоруженных карателей и их начальника с синей от побоев, как чугун, мордой, он тыкал нашего есаула в грудь и, покачиваясь, всё пытался ему что-то доказать и никак не мог…
Их выстроили. И между ними стояли два белых летуна, хлопцы случайно сбили их аэроплан на станции Нырковой. Один капитан (раненый), а второй — стройный и невозмутимый, с мраморным благородным лицом, потомок графа Потёмкина.
Тот, что с мраморным лицом, снял со своего пальца перстень, протянул его нашему есаулу и сказал:
— Передайте моей жене.
Их увели.
XXXVII
Вагоны. Пахнет самогоном, патронами и подсолнечным маслом, пахнет снегом и кровью…
На меня и теперь иногда зимой… когда снег и я один, бывает, подует каким-то ветром и запахнет… снегом и… кровью… Правда, теперь не так часто… (может, потому, что нэп и меховая доха…).
Ещё пахло овчиной и казацкими онучами…
Нас отправляют на позиции.
И чудно. Я был беспричинно весёлым… Будто меня это не касалось… Только сестра моя стояла возле звонка и грустно, грустно смотрела на меня…
Она умерла в 1919 году, я так её больше и не увидел.
А мать не пришла меня провожать, потому что не знала о нашей отправке на фронт…
Мы пели «Чумака».
Нам было весело, словно ехали мы не на смерть, а разоружать немцев…
(Только почему нас посылают на Сватово?.. Там же нет врага. Враг в Дебальцево, в Алмазной… Только почему нам вчера по приказу батьки Волоха всем завели оселедцы?..)