Третья рота
Шрифт:
Нас вывели за село и построили в две шеренги, друг против друга, чтоб одной пулей сразить двоих. Они бережливые…
Мне кажется, что сейчас все упадут на колени и начнут плакать и умолять… Но никто не падает, и я стою.
— Взвод, стройся!
Команда врага звучит сухо и отрывисто…
Их капитан подошёл к нашему роевому Овсию и сказал:
— Вы пришли нас бить?
Овсий ответил:
— Били и будем бить…
Но тут зацокали копыта и белый листок приказа принёс нам жизнь…
Нас не расстреливают и ведут дальше. Мы в окружении пехоты и конников.
Студент, который
— Что-то подозрительное…
Пришли на станцию. Лежим в караулке. Голова у меня раскалывается… Думаю, там не расстреляли, так расстреляют здесь…
На колонне в зале ножиком или гвоздём нацарапано:
«Привет курсисткам Деражни, — красноармеец (такой-то)».
Меня поразила эта надпись — точнее, новая орфография… В ней я почувствовал ту же силу, что и в газетах, которые мне попадались… Одна газета с портретом Шевченко разбила мою наивную веру в то, что красные, как нам говорили старшины, расстреливают за одно украинское слово. Эта моя наивность побуждала меня, даже после проскуровского погрома, на заданный по-русски вопрос: «Скажите, пожалуйста, который час?» — свысока и гордо отвечать: «Я иностранного языка не понимаю».
А на вопрос одного гимназиста в проскуровском театре: «Как вы думаете, займут большевики Проскуров?» — я ответил: «Они развеются как дым».
Когда же старшины говорили о трёх тысячах русских детей, которых красные прислали в Киев с голодного Севера: «Пусть подыхают с голода, нам они не нужны», — я думал: «Так. Украина пусть ест вареники со сметаной, а другие пусть умирают с голода!..»
И красное движение вставало передо мной гигантом:
— За весь бедный люд.
Помню, однажды наскочили мы на красную разведку и на наш вопрос «откуда?» они ответили:
— Со всего света!..
Меня это так поразило: «Со всего света!..»
И какой мелкой по сравнению с этой битвой за голытьбу всего мира казалась наша борьба за самостийную Украину.
Мы лежим и с тоской ждём смерти. Вдруг врываются в караулку с шашками наголо кубанцы, такие же, как и мы, чернобровые и так далее, и хотят нас рубить…
Наша третья сотня ходила в атаку на «Коршуна», и пулей через люк был убит их капитан.
В караулку входит полковник и говорит:
— Пленные нам больше не враги.
Нас стали переписывать. Один юнак, по фамилии Мороз, подошёл к столу, отдал честь, щёлкнул каблуками и на вопрос: «Ваша фамилия?» — ответил: «Морозов».
Его брат был офицером гусарского полка добрармии.
Нас стали раздевать, а галичан нет. По договорённости, галичан, находившихся в наших полках, деникинцы отправляли в галицийскую армию куда-то под Жмеринку. Я с презрением смотрел на этих надднестрянских героев, мой бывший идеал национального самосознания. Галичане, как пример, для меня умерли.
Юнкера нам говорят:
— Зачем нам враждовать? Ведь вы юнкера и мы юнкера.
Они спрашивают нас:
— За что вы воюете?
— А вы за что?
— Мы — за единую неделимую.
— А мы — за соборную Украину.
Старшин наших поместили отдельно и обращаются с ними уважительно. Когда нас взяли в плен, наш ротный спросил их офицера:
— Вы были в Константиновском?
— В Константиновском…
И они пожали друг другу руки…
Мне оставили только одну шинель, всё остальное забрали. Один офицер «купил» у меня за две «украинки» мои сапоги, галифе и гимнастёрку, а мне отдал свои громадные английские штиблеты, штаны и гимнастёрку из шинельного сукна с погонами. Тут же несколько юнаков откликнулись на призыв полковника и добровольно записались на броневик «Коршун».
Нас погрузили в эшелон — собственно, мы уместились в одном вагоне — и отправляют в лагерь военнопленных на Жмеринку.
Мы едем и поём:
Ревуть, стогнуть гори, хвилі…У старшин на глазах слёзы…
С какой грустью мы выводили:
Де ж ви, хлопці-запорожці, сини славні волі? Чом не йдете визволяти нас з тяжкой неволі?..И мне казалось, будто наша кавалерия, нет, не она, а отряд запорожцев гонится за эшелоном, чтобы освободить нас. Но освобождать нас было некому.
Симферопольцы говорили, что «Коршун» один захватил в Проскурове два вагона николаевских денег…
Да, когда мы вступили в Проскуров, в газете, специально посвящённой нам, я прочитал:
На вас, завзятці юнаки, борці за щастя України, кладу найкращії думки, мої сподіванки едини. Хай кат жене, а ви любіть свою окрадену країну, За неї тіло до загину і навіть душу положить…И удивительное дело, когда я вступал в бой с красными, то никакого энтузиазма у меня не было, а тут появилось что-то похожее на него — ведь мы хоть и краем, но помогаем красным, с которыми боёв тогда уже не вели.
Я думал, мы будем отступать на Старо-Константинов и там соединимся с красными.
…В Жмеринку нас привезли вечером и сразу же повели в казармы. Из открытых дверей казармы ударил такой тяжкий дух, что мы отхлынули назад. Но ударами прикладов нас заставили войти.
Словно дрова, лежали трупы тифозных и больные. У всех от голода восковые лица и тоненькие ножки… Над головой нары в один настил, и оттуда на меня сыплются тифозные паразиты.
Я лёг.
Пленный! Такое дикое и жуткое слово… На своей земле — и «пленный»!
Нас отпускали просить хлеб у крестьян.
Да! Когда в Деражне нас переписывали, к столу подошёл наш бунчужный с крестом Георгия первой степени на груди.
Полковник сказал:
— Как же вам не стыдно: Георгиевский кавалер — и петлюровец.
— Цэ выпадково, — ответил бунчужный.
— Что это значит?
— Случайно, — пояснили ему юнаки.
Если в канцелярии узнают, что среди пленных есть казаки из шестой Запорожской дивизии, то их расстреляют, как и махновцев, которые где-то под Уманью вырезали и потопили почти весь Симферопольский полк.