Тревожный месяц вересень
Шрифт:
– Ты знаешь мою заповедь, позаимствованную у Марка Аврелия: "Нигде человек не чувствует себя спокойнее и беззаботнее, чем в своей душе..."?
– сказал Сагайдачный.- Так оставь мне душу. Оставь спокойствие. Я его заслужил, право!
В его голосе звучала искренняя просьба, даже мольба. Он опасался моей настойчивости. И мне стало жаль его. "Ладно, - подумал я.
– Будем справляться сами. Что ж делать... Но он явно что-то знает, старик. Он мог подсказать мне многое. Все что-то знают, но молчат. Одни - из принципиальных соображений, другие - просто из трусости".
– Не
– Взаимосвязь слишком сложна. Где-то лат таешь, а где-то рвется. Те, что задумали великое переустройство мира, хотели добра людям... Но в больницах не стало лекарств, а связь с городом оборвалась, поезда перестали ходить. И я не успел довезти ее до больницы. За что же она оказалась в ответе? За что? А?
Он не поворачивался, он смотрел прямо на меня, но я видел за его спиной пожелтевшую фотографию. Сколько ей было лет, девятнадцать? Какие широкополые шляпки носили тогда!
– Я поеду, - сказал я.
– Будь осторожен, - сказал Сагайдачный.
– Здесь места злые.
Я взял пулемет и выглянул в окно. Улица была пуста, но, перед тем как выйти во двор, я отвел рукоять перезаряжания. Дубов говорил: "Войти в дом нехитрая штука, ты сумей выйти". Интересно было бы их познакомить - Дубова и Сагайдачного... Я рывком распахнул дверь и выскочил на крыльцо, с трудом удерживая МГ в горизонтальном положении. Отвык я после госпиталя от таких упражнений. Марья Тихоновна оторвалась от ступки, недоуменно взглянула на меня, на пулеметный ствол и снова взялась за толкачик.
Я уложил пулемет под попону и взнуздал Лебедку, которая все еще дожевывала клок сена. Сагайдачный вышел на крыльцо.
– Бандюги могут дознаться, что я к вам заезжал, - сказал я.
– Так вы скажите, что я расспрашивал, а вы промолчали. Оно и верно. Они бы поверили!
Сагайдачный улыбнулся. Он снял пенсне - осторожно, как стрекозу с ветки, и потер сухим острым пальцем две красные ямочки на переносице.
– Они поверят, - сказал он.
– За двадцать пять лет, что я в Грушевом, я еще никому не солгал, и это все знают, даже бандиты. За меня можешь не волноваться.
Он проводил меня, идя рядом с телегой, к крайней хате, окна которой были крест-накрест забиты жердями. Сагайдачный обычно никого не провожал к околице.
– Уезжай, Ваня, - сказал он на прощание.
– Сошлись на здоровье. Я дам письмо к профессору Чудинскому в Киев. Тебя примут на исторический. Станешь ученым, поднимешься над этой мелкой и злой, ненужной суетой!
"Если я вот так буду без толку метаться, бандиты меня в конце концов пристукнут, - подумал я.
– Историческая наука осиротеет, а история ничем не обогатится".
Я поставил пулемет так, чтобы его можно было быстро повернуть в любую сторону. И нащупал гранаты в карманах. Далеко, где заброшенная пашня сходилась с небом, стояли круглые яблони-дички, а там уж и Лес...
Пока я не подъехал к дичкам, я видел сверкающую под сентябрьским солнцем голову. Пенсне тоже блестело. Сагайдачного никак нельзя было брать с собой в разведку. За полторы версты его выдавал этот двойной блеск.
– Ну, пошла, фронтовичка!
– крикнул я Лебедке, когда мы перевалили за яблоневые деревья и хутор скрылся.- Хватит нам разговоров! Даешь вперед! Гайда!
16
Лебедка недаром считалась кобылой с придурью. Она рванула сноповозку так, что пыль взметнулась за острием "лисицы", которая торчала из задка телеги, словно пушка. Я ухватился одной рукой за тележную грядку, а другой пытался одновременно удержать и вожжи, и пулемет, который подпрыгивал на сене.
– Давай-давай!
– кричал я.
После тихой хаты Сагайдачного, после немой беседы со спокойными, сдружившимися в Грушевом хуторе богами, после пережитой горечи мною овладела жажда деятельности, движения, и Лебедка, казалось, поняла это. Березняк с его камуфляжной пестротой, и алый сосновый бор, и фиолетовая пена вереска - все пролетит, промчится, прогрохочет у вихляющих колес; давай, солдатская лошадка, жми! Рядом со мной - МГ, и увесистая коробка на пятьдесят патронов приставлена к нему, и две гранаты в карманах шинели. Пусть бы они вышли навстречу, пусть! Все разом бы разрешилось, не осталось бы ничего невыясненного. Драться так драться!.. Возможно, нигде человек не чувствует себя спокойнее, чем в своей душе. Возможно! Но все-таки в душе не укроешься, как в блиндаже. Нет, есть высшее спокойствие - злое, стреляющее, грохочущее спокойствие боя. Когда все определенно, все четко: враг и ты, и больше ничего. Знает ли старик о таком спокойствии?
– Давай-давай, Лебедка! Жми!
И лошадь, стараясь, неуклюже, но резво била копытами в полотно лесной заброшенной дороги. Я нагнулся на миг, чтобы поправить пулемет и, подняв голову, увидел впереди человека. Он брел как будто в задумчивости, ничего не слышал и не замечал. Я видел мешок на его спине. Это что, живая баррикада? Не буду же я стрелять в спину незнакомого мне человека! Придется придержать коня. Остановиться... Может быть, они подстроили ловушку?!
Лебедка нагоняла прохожего.
– Эй-эй!
– закричал я.
– Эй, ты! Обернись! Пентюх!
Я многому, оказывается, научился у бабки Серафимы.
Я обзывал этого бредущего по колее человека так, что он должен был взвыть от оскорбленного самолюбия. Но все безрезультатно.
В трех шагах от человека Лебедка остановилась. Она не решилась его сшибить. И тут я облегченно вздохнул и разжал пальцы, вцепившиеся в рукоять МГ. Над мешком возвышалась знакомая рваная солдатская шапчонка и густая шевелюра, похожая на ком свалявшейся пакли.
– Гнат!
– крикнул я.
– Ты опять на моей дороге? Он обернулся и, увидев меня, засмеялся, пропел:
Воны свадебку сыгралы,
И было там чего пить,
Воны ночку переспелы
И почалы добре жить.
– Садись, - сказал я ему.
– В дороге допоешь. Хотя нет, погоди!
Я осмотрел его мешок и достал оттуда два снаряда. Отнес их в сторону. К сожалению, мне нечем было их подорвать, чтобы показать Гнату, какой голосок у его связанных медными путами поросят.