Три адмирала
Шрифт:
Море и Сенявин встретились, что называется, в открытую летом двадцать седьмого. Два каторжных десятилетия адмирал не водил эскадру.
Надо было скрыть волнение, похожее на всхлип, и удержать слезу, закипевшую на глазах, нет, не стариковскую, а какую-то… черт ее знает какую… Надо было не задохнуться от этой громады воздуха и пространства, от этого ни с чем не сравнимого ощущения, когда ты не разумом, но будто всей своей сутью осознаешь: жить — значит быть в пути.
«Завтра чем свет я под парусами», — говорит Сенявин в одной записочке. Деловой? По содержанию — да. По звучанию первой строчки, первых слов — праздничной. И эта праздничность, почти жреческая торжественность, владеет стариком. «Я под парусами» —
Когда знаменитый полярник Джон Франклин просился в опасную экспедицию, лорды Адмиралтейства возразили: «Отлично, но вам по справкам уже шестьдесят». «Нет, нет, — горячо воскликнул сэр Джон, — только пятьдесят девять!»
Вот так-то: «только». Всегда «только». Разве счет на годы, на отжитые годы? К дьяволу, счет на мили, на пройденные мили, что пенятся за кормою твоих кораблей.
Он вел девять линейных кораблей и семь фрегатов, четыре брига и корвет. На 74-пушечном «Азове» был его флаг. Некогда, вице-адмиралом, командуя флотом, он носил свой флаг на фор-стеньге. Теперь, полным адмиралом, поднял его выше к небу — на грот-стеньге.
Между тем «неприкрашенная действительность» громко и настойчиво заявила о себе с первых же походных часов.
Сенявин знал то, что еще оставалось тайной офицерам и матросам: в тех самых широтах, где ему, адмиралу, довелось отведать и восторг победы, и горечь беды, вот этим кораблям предстоят испытания огнем и железом.
Он это знал и поэтому, как сказано в документе, «занимался на эскадре различными практическими и тактическими учениями и для подкрепления здоровья экипажей оной приказал производить (выдавать) свежее мясо и зелень и брать с берега свежую воду — достойное попечение достойного начальника».
Попечение, Сенявину привычное, свойственное, быстро и благотворно отозвалось на подопечных. В том же документе, ныне хранящемся в архиве нашего Военно-Морского Флота, читаем: «… Все корабли и фрегаты соблюдали во всей точности места свои в ордерах (походных порядках. — Ю. Д.), столь же верно ночью, как и днем, и все движения и управления производились быстро и правильно, ордер или колонна никогда и ни в каком случае не нарушались… Старейшие и опытнейшие моряки Дании и Англии, посещавшие эскадру в Копенгагене и Портсмуте и видевшие ее в действиях, единодушно отзывались, что столь примерной и отличной эскадры они никогда видеть не ожидали».
Надо полагать, подобные оценки из уст «старейших и опытнейших», не склонных льстить, а скорее склонных хулить, были Сенявину не меньшей, если не большей, отрадой, чем двадцать пять тысяч серебром, пожалованные ему в канун кампании.
На подходах к Портсмуту русских встречали лоцманы. Дмитрий Николаевич от услуг лоцманов отказался:
— Наши корабли слишком хорошо знакомы с портами Англии.
(Это замечание слышал и запомнил Норов. Авраамий Сергеевич, потерявший в Бородинском сражении ногу, впервые стучал своей деревяшкой по корабельной палубе. Четыре года назад он был уволен «за раною», уволен полковником и определен к «статским делам». А за неделю до отправления эскадры из Кронштадта Норова «прикомандировали к генерал-адъютанту адмиралу Сенявину для исполнения особых его поручений» [60] . Норов находился подле Дмитрия Николаевича несколько лет и оставил заметки о последних годах жизни флотоводца.)
60
ЦГАЛИ, ф. 349, оп. 1, д. 3, л. 10.
В словах Сенявина был двойной смысл: явный и тайный, серьезный и иронический. Да, конечно, русские капитаны хорошо изучили навигационные
Впрочем, теперь в июле 1827 года, как и два с лишним десятилетия назад, адмирал Сенявин вошел в Портсмут дружественный. И опять, как и тогда, его приход предварили дипломатические переговоры. Однако на сей раз неприятелем Англии и России не была Франция. Она, напротив, была в приятелях. Врагом были турки, Османская империя.
Сенявин еще нес все паруса, направляясь в Англию, когда уполномоченные трех великих держав (России, Франции, Англии) подписали конвенцию, предлагая Турции посредничество в решении «греческого вопроса».
Казалось бы, похороненный после Тильзита, он воскрес в 1821 году: греки, изнывавшие в турецком рабстве, восстали. Началась война, очень упорная, очень кровавая, отмеченная поистине античными подвигами повстанцев и поистине варварской жестокостью султанских пашей.
Первые же выстрелы вызвали в России эхо. Эхо дробилось как в горах, потому что Греции сочувствовали люди разные и по-разному.
Одни видели в «греческом вопросе» часть «турецкого вопроса»; в необходимости русского вмешательства усматривали возможность (подогретую симпатиями к единоверцам) нанести очередной удар Стамбулу.
Еще доживали долгий век вельможные старцы, сторонники екатерининской политики. Доживали, кто в столицах, кто под родными липами, и встрепенулись, едва расслышали глохнущими ушами о греках.
Вот один из таких старцев, граф Кушелев, моряк, в своих письмах к сыну — письма тиснули тоненькой книжицей в Чернигове в прошлом веке, не указав года издания, — говорил: «С нами в архипелаге был некто Мидовский, при гр. Орлове. Человек с большими познаниями. Он был по иностранной части. Когда из архипелага флот возвратился и Орлов на набережной встретил Мидовского и спросил его, что он прогуливается, на что он отвечал: «Так, ваше сиятельство: хожу по солнцу, высушиваю греческие слезы, которыми мы облиты, оставя их на жертву туркам без всякой защиты за все их к нам услуги». Чуть полно, и теперь не то же ли бы сказать должно. Тогда поздно уже им помогать, когда их всех перережут. Буде им бог и поможет, то все они уже будут не преданы России, которая их так оставила, и мысль покойной Екатерины уже не может исполниться… Итак, у вас говорят про войну. Но должно ковать железо, как горит, а не тогда, как простынет».
Другие русские, в особенности молодежь, видели в греках борцов за независимость и сочувствовали им, не думая о планах Екатерины. Пушкин, например, называл усилия греков «благородными»; «ничто еще не было так народно, — подчеркнул он, — как дело греков».
Ну а Сенявин?
Вот уж кто и сражался за греков, и поддерживал, пока сил доставало, Республику Семи соединенных островов, учрежденную Ушаковым, до последней возможности поддерживал эту республику, в которой, по замечанию греческого историка, «все греки той эпохи видели зарю их независимости».
Сенявин, уже опальный, униженный и оскорбленный, вряд ли знал о некоторых русских офицерах, ввязавшихся в греческое восстание, едва оно возгорелось. Вряд ли знал он о штабс-капитанах Куликовском и Костине или о поручике Султанове-Рытвинском. Но прямое и боевое участие в борьбе греков Дмитрий Николаевич, конечно, принимал близко к сердцу.
А греки прекрасно помнили Сенявина. И не одни лишь жители Корфу и других Ионических островов, а и многие храбрецы архипелага, что на свой страх и риск дрались с турками в одно время с Сенявиным. Так, например, капитан Николаос Нарос виделся с Сенявиным на острове Тенедос (в июле 1807-го), держал с вице-адмиралом совет, а потом во главе полутысячного отряда высадился на побережье Македонии…