Три долі
Шрифт:
– Ах, жилы из меня тянут!
Зажурилась Україна,Що нігде прожити,Витоптала орда кіньмиМаленькії дітиЩо малії витоптала,Старії побила,Молодую челядонькуУ полон забрала! [8]Слушая это незатейливое изложение фактов, офицер как бы спрашивал себя о многом таком, о чем прежде спрашивать
8
Плачет Украйна, потому что негде укрыться от беды. Татарская орда потоптала детей, поизбивала старых, а молодежь забрала в плен.
Можно было наверное сказать, что в этот момент он не крикнул бы с прежним удальством:
– Пли!
Какой-то усатый солдат, напоминавший цветом и изъянами израненного тела старую, поломанную медную статую грубой работы, могущую олицетворять собой представление грубой, свирепой жестокости, сначала мрачно, но неподвижно, слушал пение, потом отошел дальше, потом скрылся за палатку, лег на траву, прикрылся шинелью, и по его закаленному лицу потекли обильные теплые слезы – слезы, не выдавшие себя ни рыданьем, ни вздохом, совсем тихие, тише весеннего благодатного дождя в степи.
Вдруг пенье оборвалось, бандура зазвучала быстрее, быстрее, быстрее, и воинский стан огласился плясовыми звуками.
Ой продала дівчинонька юпку,Та купила козакові люльку,Люльку за юпку купила —Вона ж його вірно любила!Ой продала дівчинонька душу,Та купила тютюну папушу,Папушу за душу купила —Вона ж його вірно любила! [9]9
Продала девушка душегрейку да купила козаку трубку. Не пожалела душегрейки – она его верно любила. Продала девушка душу и купила козаку пачку табаку. Не пожалела души – она его верно любила!
Раздался с разных сторон хохот; некоторые принялись подтягивать, качать в такт головою.
– Ай да бандурист! – слышались восклицания, – ай да бандура!
Много шутливых песен еще пел бандурист в потеху воинам, и не без сожаления они распрощались с ним, не без удовольствия приняли его обещание возвратиться снова и снова их потешить.
– Куда идешь? – говорили некоторые. – Ночь ведь на дворе, а дороги-то, известно, не надежные…
– Старцу разбой не страшен, – отвечал беспечный бандурист, уходя, и скоро скрылся с своею проводницею во мгле летнего вечера.
XV
Уже звезды загорелись в небе, а сечевик с Марусею все шли тихою, безбрежною, задремавшею степью.
Все вокруг них безмолвствовало, и сами они не промолвили слова.
Да и что говорить, когда рука с рукою идешь на доброе дело?
Да, хорошо было так итти рука с рукою по дремавшей степи, среди ночного безмолвия, чувствуя только биенье своего переполненного сердца!
Они не знали, долго ли шли, и мы не станем высчитывать того – часы эти были добрые, значит, нечего было знать их – сами
Перед ними мигающими точками мелькнули во мгле огни и скоро во мгле же очертились и темные очертания стен и зданий.
Угрюм и мрачен был вид этого города, черно рисовавшегося в ночной темноте, сверкавшего мелкими огненными точками. Обычного торопливого городского шуму не было слышно, обычной вертлявой городской суеты не было заметно; совсем иная жизнь здесь проявлялась: не те были отзвуки шагов, не те отклики голосов. Как в природе видно приближение наступающей грозы, так в этом городе все дышало готовностью к битве и отпору; чем это особо выражалось – нельзя определить точно, но выражалось на всем: и на убогих низких хатах среди садиков, и на высокой дзвонице [10] , и на старых городских стенах, и на свежеподсыпанных валах. Все здесь приняло характер решительного отпора, хотя соловьи по-весеннему заливались и щебетали по садикам, и женские фигуры спокойно проходили по улицам.
10
Колокольня.
Никто не окликнул их, когда они подошли к городским воротам, и они ступили в город без помехи и затрудненья; но всякая пара глаз, казалось, заметила их и следила за ними бдительно и зорко.
– Эй, братику! – сказал сечевик, обращаясь к молодому козаку, ждавшему чего-то, опершись на садовый плетень около хатки с светившимся окошечком. – Эй, братику! будь ласков, покажи старому бандуристу, как доступить до пана гетмана!
Молодой козак, приподняв шапку и указав во мглу улицы, усеянной, словно искорками, отблесками из окошечек, проговорил:
– Минувши эту улицу, направо будет гетманская хата.
Они, поблагодаривши козака, минули указанную улицу и угадали, которая направо гетманская хата, по более яркому освещению и по тому, что две дивчины, проходя мимо, приостановились, заглянули в окошко и сказали: «Пан гетман, должно быть, не спит».
В этом окошечке ярко обрисовывалась голова усатого козака, точно вырезанная из черного камня, склонившаяся на руку в глубокой думе. Прислушавшись, можно было слышать мужские шаги по светлице, шаги то медленные, то быстрые, удивительно-выразительные шаги.
Сечевик постучался.
Усатый козак покинул думать, встал и отворил двери. Шаги в светлице прекратились мгновенно, и наступила совершенная тишина.
– Пану гетману приятели поклон прислали, – промолвил сечевик, вступая в хату рука об руку с Марусею.
То была незатейливая светлица; в следующую двери были затворены.
– Спасибо за приятельскую ласку! – отвечал усатый козак равнодушно-приветливо, словно подобные посещения случались сплошь да рядом.
– А можно видеть гетманские ясные очи, братику? – спросил сечевик.
Но двери из следующей светлицы уже распахнулись, сам пан гетман стоял перед ними, и вся его фигура спрашивала без слов: откуда гости? каковы вести?
Свет огня освещал его не всего, а полосами и искрами: то сверху, то сбоку, то снизу. Он весь являлся в черных тенях и в трепетном узорном освещении. Черт лица невозможно было хорошо уловить, только очи, пронзительные и пытливые, сверкали в полутемноте, как уголья.
– Челом бью пану гетману! – сказал сечевик, увидя его, и низко поклонился.